Фридрих Горенштейн - Александр Скрябин
— Нет, Наталья Валерьяновна, — говорил Скрябин, глядя в звездное небо, — вы из тех, кто способен быть в центре вселенной.
— Но меня пугает, — сказала Наташа, — что вы отрицаете Бога… Маман отказала от дома студенту Слободкину, который ухаживал за Ольгой, из-за того, что тот социалист и против Бога.
— Гений выше Бога, — сказал Скрябин, — я это недавно понял… Гений — вечное отрицание себя в прошлом… Гений — жажда нового… история человечества есть история гениев…
В доме Танеева Скрябин показывал недавно написанный им фортепианный концерт. Лицо Скрябина еще более осунулось, то ли от болезни, то ли от усталости, кожа приняла зеленоватый оттенок, а нос казался совсем уж сильно вздернутым и подбородок сильно раздвоенным.
— Это только две первые части, — говорил Скрябин рассеянно то ли здесь сидящим, то ли неким отсутствующим и невидимым собеседникам, — финал еще не написан. — И он принялся наигрывать отрывки.
Сергей Иванович Танеев сидел за столом, а в кресле-качалке расположился молодой человек, музыкант и начинающий музыкальный критик Леонтий Михайлович.
— Ну, что ж, Саша, — мягко сказал Танеев, когда Скрябин кончил показывать отрывки, — не касаясь существа, могу отметить пока погрешности чисто технические… Если вы оставите партитуру, я с удовольствием… Помните ваш ноктюрн, — Танеев засмеялся, — нехорошо, нехорошо кончать сочинение в положении квинты, это пусто звучит.
— Простите, — сказал Леонтий Михайлович, посмотрев на Скрябина, — а как именно вы относитесь к Вагнеру, если не секрет?
— Вагнер бесформен, — не глядя на собеседника, сказал Скрябин, — и потому увлекать не может.
— У нас у всех, — сказал Танеев и засмеялся своим икающим смехом, — у нас ненависть к Вагнеру априори… На основании попурри из Рейнгольда… Это я недавно обнаружил… А вы, Саша, пойдите в консерваторскую библиотеку и возьмите партитуру и клавир аусцуг „Гибели богов“… Я это уже проделал по совету Николая Андреевича Римского-Корсакова… Очень любопытно… Там музыкой яблоки изображаются, и меч, и еще что-то такое… Да не теперь, не сразу, — заметив, что Скрябин встал и собирается, сказал Танеев. — Пирога хоть с капустой поешьте, сочинение няньки моей Пелагеи Васильевны.
— Нет, мне пора, — сказал Скрябин и, раскланявшись, вышел.
— Обиделся он, что ли, — пожав плечами, сказал Танеев и, обернувшись к Леонтию Михайловичу, спросил: — Ну как вам, Леленька?
— Музыка на меня не произвела никакого впечатления, — сказал Леонтий Михайлович, — так это так-то пишет отрицающий Вагнера… Разжиженный Шопенчик, и все тут… Да и особой интеллигентности в лице его нет… Обычный консерваторский молодой человек… Развязный, но с художественным самомнением… Никакой скромности… В общем, некультурный элемент.
— Он очень талантлив, — тихо сказал Танеев, — но он всех отрицает… Этакая юношеская бодливость… И кроме того, он как-то там хочет соединять философию с музыкой… Я только не понимаю, как он соединяет философию, ведь он же ее не знает… Звуками хочет мировой дух вести к самоутверждению.
— Бедный мировой дух, — засмеялся Леонтий Михайлович, — мировой дух, который нуждается в самоутверждении… Все это офицерская философия… Это из кадетского корпуса философия.
— Он очень способный, — сказал Танеев, — но у него эта модная страсть к оригинальничанью, чтоб ничего толком и в простоте… Все вверх ногами.
В ресторане „Эрмитаж“ за столом, уставленным множеством бутылок и едой, сидели Сафонов и Скрябин. Движения обоих уже были несколько размашисты и тяжелы.
— Пойми, Саша, — говорил Сафонов, глядя в упор на Скрябина, — у них группа, партия… И в консерватории, и в музыкальном обществе. Вождь — Танеев, вице-канцлер — известный тебе Аренский… И прочие, и прочие… Большинство парламентских мест у них… Кумир, авторитет, идол — Чайковский, — Сафонов разлил вино по бокалам, — кого Чайковский отвергает, тех вон… Чайковский не любит и считает вредным Мусоргского, значит, вон Мусоргского, называет пакостью Вагнера — значит, вон Вагнера… Да что там Вагнер… Они даже академического Брамса отвергают, потому что его не любит Чайковский…
— Насчет Танеева вы, Василий Ильич, уж слишком, — сказал Скрябин, отпивая из бокала и откусывая кусок рябчика, — Сергей Иванович, конечно, консерватор, но человек доброжелательный, искренний.
— Как ты наивен, Саша, — сказал Сафонов, — и что это за либеральные словечки… Доброжелателен, искренен… Я, Саша, донской казак… Сын казачьего генерала… Ты также из офицерской среды… Мы — военное дворянство, мы должны более твердо смотреть на бытие… Милейший, — сказал он подошедшему официанту, — принеси расстегаев, семги, ухи покрепче… И шампанского побольше… Четыре, нет, десять бутылок… У нас долгий разговор… Мы всю ночь до утра сидеть будем.
— Как можно-с, всю ночь… Не велено-с…
— А ты запри нас на ключ, — утром отопрешь. — И он сунул официанту денежную купюру.
Была глубокая ночь, множество бутылок загромождало стол. Скрябин говорил:
— Вчера я получил письмо от Николая Андреевича Римского-Корсакова. Оно меня немного опечалило. Он любезно согласился просмотреть партитуру концерта, но неужели только для того, чтоб заявить — оркестровка слабая… Ведь легко сказать — учись инструментовке, а способ только один — это слушать свои сочинения в исполнении… Но меня не исполняют… Фантазировать я горазд, такой узор выведу, и самому Римскому-Корсакову не снилось… Да что там… Я считал Римского-Корсакова добрым, добрым, а теперь вижу, что он только любезен.
— Дорогой Саша, — сказал Сафонов, — мне известен этот прискорбный случай, но известен со всех сторон… Я ранее не хотел касаться, но раз уж ты сам… А знаешь, что написал, передавая Лядову концерт, Римский-Корсаков? „Посмотрите эту пакость, это свыше моих сил… Я не в состоянии возиться с этим слабоумным гением“… Это с тобой, Саша…
— В вечности все сливается и все пребывает, — сказал Скрябин. — Но так трудно прожить хоть одно мгновение не бытово, не скучно, без мещанского пессимизма… Этот венок из смеха, этот венок из роз, вам, братья мои, бросаю я этот венок… Смех освятил я… О, высшие люди, учитесь у меня смеяться… Как говорит плясун Заратустра… Смех и радость — вот цель искусства, ведущего в будущее…
Был рассвет, у Сафонова еще больше набрякли мешки под глазами. Лицо Скрябина было измученным и поблекшим.
— Ах, Василий Ильич, — устало говорил он, — сколько планов и надежд, какие мечты… Я жить хочу, я действовать хочу и побеждать.
— Тебе надо в Петербург, Саша, — говорил Сафонов. — Ты все ищешь милых людей, они тебе кажутся в каждой подворотне… И Танеев милый, и Римский-Корсаков милый, и Рахманинов милый, и Лядов замечательный… А в Петербурге действительно есть милый человек, не музыкант, упаси Бог, но музыку любит и понимает… Митрофан Петрович Беляев, лесопромышленник… Повезем ему твои сочинения… Ноктюрн оратории девять, Прелюдию оратории два и Ораторию одиннадцать си-бемоль. Еще кое-что повезем… Организуем концерты… Созовем музыкальный консилиум… И явится новая восходящая звезда — Скрябин, пианист и композитор… Ура!
Загремел ключ в входных дверях ресторана. Официанты расставляли приборы на столах, с неодобрением глядя на двух мятых ночных гуляк.
Утренний снег был ослепителен для красных от бессонницы глаз. Сафонов в расстегнутой тяжелой шубе поднял трость, остановил сани.
— А сегодня, Саша, — говорил Сафонов, усаживаясь рядом со Скрябиным в сани, — отдохнешь, повезу тебя в один милый дом в Гнездниковском тупике… Новый профессор консерватории Павел Юльевич Шлетцер… Слыхал… Давно тобой интересуется… Дорогой Саша, у тебя впереди великая всемирная жизнь… Ты все завершишь и все подытожишь…
— Я знаю это, — просто сказал Скрябин.
У Шлетцеров музицировали. Вернее, сам хозяин, Павел Юльевич Шлетцер, сидя за роялем, наигрывал куски, которые, по его словам, особенно были дороги в его исполнении Рубинштейну и Листу. У Павла Юльевича было лицо доброго веселого хвастуна и фантазера. Ида Юльевна, сестра его, седая дама, напротив, имела вид практичный и решительный. Здесь же была молодая барышня, нежная и застенчивая, и маленькая востроглазая девочка, очень живая, поминутно вскакивающая со стула, что-то ищущая и вообще всячески создававшая беспорядок.
— Какие имена, — говорил Павел Юльевич, — какое звучание… Рубинштейн, Лист… И Антона, и Ференца я видел рядом, я ощущал их великие жизни, они любили меня… А ныне кумир консерватории Рахманинов… Величия нет в фамилии… Рубинштейн — гром небесный, Лист — святая молния…
— Павел, — сказала Ида Юльевна, — надо бы кончить воспоминания о самом себе… Скоро явятся гости, а у нас непорядок… Танюша — спать… Верочка, вы бы приоделись…