Гарри Гордон - Обратная перспектива
А вон пробираются по узкой тропинке уехавшие лет десять назад в Израиль сарацины Гольдманы. Вот так, с рюкзаком — с родины на родину. И обратно.
Сарацин Славка подходит к калитке, табак достаёт.
— Борисыч, ты в школе учился?
Славка основательно усаживается, вытягивает хромую ногу.
— Да, вроде, — пожал плечами Карл. — А что?
— Вот ты мне скажи: на хера этот инвалид блоху ковал?
— Какой инвалид?
— Какой, какой… Который одной левой.
— А, Левша, — догадался Карл. — Я думаю, Слава, ни за чем. Просто так. Художник, душа требует.
— Душа! А как блоха помрёт, что потом, с подковой выбрасывать? А если ты художник, то печку разрисуй, или чучело красивое на грядах поставь. — Славка расстроился. — Пойду я. Дел до хера. Художник…
6
Карл, не открывая глаз, слушал, как шевелятся занавески от лёгкого морского ветра, как горлица кличет, и совсем без акцента, с одесской вопросительной интонацией — всё ли, мол, в порядке? Вжикнула молния на чемодане — Татьяна отбирала одежду по погоде.
Зашевелилась Катя.
— Папа умер, — сказала Татьяна.
Катя недовольно замычала в ответ. Карл замер. Море по-прежнему рылось в занавесках, добавилось чьё-то жужжание, и горлица… Ему стало неловко, что он подслушивает, да и страшновато — он зашевелился.
— Не спишь? — оживилась Татьяна. — Папа умер. По телевизору только что… Поднимайтесь, ребята, восьмой час. Электрички до Рима, наверное, битком. Вы хоть помните, что вечером — в Венецию?
Карлу очень не хотелось в Венецию. Он, уже почувствовавший Рим, и Сиену, и Тарквинию, боялся туристической Мекки. Там и Шекспир, и Томас Манн, там Генри Джеймс и кинофестиваль, и, конечно же, Иосиф Бродский. И вообще — серенады, гондольеры, пафос любования, восхищение на все времена. А сувениры! Русский человек сдохнет от голода, но навезёт из-за границы кучу мусора в чемоданах на колёсиках. Американец, впрочем, тоже навезёт, но не сдохнет. К тому же — ехать всю ночь, да на один день… Но уже волновалась Татьяна, и Катя поглаживала сумку на животе, и Женя возился с фотоаппаратом, похоже смазывал, чтобы не было осечки. Переминался с ноги на ногу мэтр Шланг — он бывал в Венеции, но давно и один раз.
— В конце концов, — решил Карл, — не понравится Венеция — это её проблема. А если спросят в Москве: «Ну как?» — отвечу: «Красиво, знаете ли».
Прозрачный ультрамарин розовел, растворялся в рассветном тумане. Большой Канал угадывался бульканьем вокруг свай. Фонари отражались в чёрных досках причала рассеянно и неторопливо, как у нас на севере, где-нибудь в Петрозаводске.
В течение долгого медленного пути никто не встретился на влажной набережной. Город сдался без боя. Несколько позже, когда по верхним этажам полоснуло свежим солнцем, на параллельной Большому Каналу улице, тоже канале, только узком, зашевелилась будничная жизнь. Мусорщики в оранжевых жилетах сволакивали к причалу чёрные пластиковые мешки, грузили их в широкую плоскодонную барку. Барка, прядая кормовым гюйсом, покачивалась на чёрной воде, когда мусорщик отталкивался от борта, погрузив очередной мешок. Работали молча. Была такая тишина, что казалось — раздайся внезапно резкий звук, хотя бы кашель, и эхо поскачет чугунным ядром по замшелым цоколям, разобьёт углы подворотен, сокрушит в брызги полуовалы знаменитых венецианских окон.
Наполненная барка тихо загудела и медленно двинулась. За винтом забугрилась, завилась спиралью бирюзовая вода, сломала ночные отражения подворотен.
Появились первые прохожие. Люди шли на работу, и это было неожиданно. Выходили — нарядные, невыспавшиеся, оглядывались по сторонам и шли — пешком, как всегда, как следует.
Кем можно работать в мемориальном городе? Наверное, декоратором, костюмером, гримёром. И, конечно, кассиром.
Цокали торопливые каблучки, как в Ленинграде, в студенчестве, когда возвращаешься в общежитие после глубокой ночи.
На площади Сан Марко ещё не проснулись легендарные голуби. Туман отодвинулся в сторону моря, приподнялся над Большим Каналом, и можно разглядеть чёрные гондолы, зачаленные к пучкам зеленеющих брёвен. Гондолы поскрипывают и тенькают сами по себе, казалось, их изваял великий Страдивари.
Собор Святого Марка выглядит богатым татарином на площади Санкт-Петербурга.
Издали остров Мурано писан по всем правилам акварельной техники — на влажной бумаге, с кляксами зелени и подтёками отражений. Посёлок с одной оживлённой улицей. На берегу — территория, похожая на пионерский лагерь. Молдаване красят картонные домики, таскают мусор, сгребают прошлогодние листья. Пахнет жжёным сахаром. Молдаване приветливы: «В этом году весна задержалась на две недели. Вам не повезло, а если купаться — то это лучше в Лидо. Только вода ещё холодная». И обращаясь к мэтру Шлангу: «А отчего у тебя морда такая загорелая? Не работаешь, наверное».
Рядом с пионерлагерем знаменитый стекольный завод. При заводе магазин и музей. В музее сложные вещи — люстры, канделябры, даже скульптуры. Всё это из рубинового стекла с золотыми перегородками. Красиво, знаете ли. В магазине можно недорого купить флакончик, чашку, плошку.
Тут же — производственный цех. Там показывают мастеров. Туристы, скопившись за перегородкой, с натасканным восхищением следят за каждым движением стеклодува, пожирают глазами пузыри, возникающие на конце трубки.
Мастера смиренны, но привыкнуть к этому, видимо, невозможно, если работаешь не понарошку. Опытные ремесленники ведут себя как неопытные киноактёры — чувствуют камеру на щеке. В объектив смотреть нельзя. С нормального таинства сорвали покров, получилось неприличное зрелище.
В полдень Венеция потеряла лицо. Набережную затопили туристы и торговцы, стало шумно и ярко, у барных стоек возникли очереди. За столиками места ещё можно было найти. У стойки дешевле. Несколько чашек капуччино, немного граппы, пирожок, круасан, кусочек пиццы — всё это, как ни варьируй, стоило примерно одинаково и звучало вполне по-итальянски: «семьсчемто».
К причалу бесшумно подплывает гондола с дюжиной японцев на борту. Японцы щерятся от напряжённого внимания, скалят зубы, топорщат ушки. Снисходительный гондольер, опираясь на весло, наблюдает, как они выскакивают на берег, напутствует длинной тирадой. Если бы японцы понимали по-итальянски, они бы услышали:
— Беги, косой, теперь спасайся, а, чур, зимой — не попадайся.
Город оклеен фотографиями Иоанна Павла Второго в траурной рамке. Папа мортэ. В соборе Сан Марко закрыли главные ворота, сквозь которые шастали туристы, готовилась месса. Туристы на цыпочках, приседая, прикрывая рты ладошкой, покидали храм через боковую дверь. Остались те, кому было нужно. Внутри храм неожиданно оказался строгим и величественным. Было тихо.
На площади, на ослепительном солнце, подростки играли в футбол. Воротами служили запертые двери храма. Пацан в голубой майке с надписью Maldini на спине забил великолепный гол в нижний угол. Вратарь не успел сложиться. Удар мяча в тяжёлые ворота гулко прокатился по площади. Впрочем, ничего не случилось. Всё подтверждалось: у гробового входа играла младая жизнь, и равнодушная природа сияла вечною красой.
Под вечер площадь Сан Марко медленно остывала в тени. Рассосались туристы, булыжники зашевелились, — это голуби цвета базальта вернулись с карнизов, где пережидали дневной топот.
За столиком кафе сидит Иосиф Бродский. Задумчиво вертит пальцами стакан с водой.
Бродский:
Ты стоишь в стакане предо мной, водичка,
И глядишь на меня сбежавшими из-под крана
Глазами, в которых, блестя, двоится
Прозрачная тебе под стать охрана.
Из переулка появляется Славка, медленно пересекает площадь, сдвигает металлический ажурный стул, садится напротив Бродского.
Славка:
Здорово!
Бродский:
Как зимовал?
Славка отмахивается.
Бродский:
Ты откуда взялся?
Славка:
Ничего я не взялся, никуда я не делся,
погода такая, — я просто лекарства наелся.
Оглядывает Бродского с головы до ног, смотрит на стакан.
Славка:
Готов поклясться, что тебе не ху —
Сидишь на пьяцце и куёшь блоху
Бродский:
Хамишь, Славка.
Ты не скажешь комару:
«Скоро я, как ты, умру»
С точки зренья комара
Человек не умира.
Я знаю, зачем ты пришёл. Увы:
Не было ни Иванова, ни Сидорова, ни Петрова,
Был только зелёный луг, и на нём корова.
Славка качает головой: