Мигель Делибес - Безумец
Я тогда промолчал, Дависито, но решил докопаться до правды. Как-то вечером спросил: «А папа много играл?» — «У него и денег-то таких не было, на какие он играл», — сказала мама. И еще я спросил: «Почему я ничего не знал?» — «Ах, милый ты мой, — отвечала мама, — тебе было четыре года от роду. Ты играл на лестничной площадке перед студией и плакал, когда мы прибежали наверх. Напугался выстрела». — «А Дависито?» — спросил я. Мама сказала: «Он уехал. Не пережил».
XIV
Когда началась эта история с Робинетом, я стал стараться, Дависито, припомнить Францию, какая она была в моем детстве, и говорил себе: «Очень может быть, что наша с ним связь тянется еще с тех пор». Но только и вспоминалось, что запущенные сады да белки, скачущие в кронах огромных деревьев. Иногда, сильно поднатужившись, я смутно видел серый город, окутанный серой дымкой, где воздух недвижим и прозрачен, словно стекло.
И в этих муках памяти я сказал себе: «Может, все это у меня от папы». Мы — продолжение других, Дависито, и ничто из того, что мы мним нашим, не возникло в нас само по себе. Всё мы унаследовали. Поэтому я начал подумывать, что чувство Робинета у меня — от папы, перешли же от него ко мне большой рот и непослушные волосы. Я не суеверный, Дависито, но, сдается мне, несмотря на радиолокаторы и телевидение, человечество еще и наполовину не развилось. Не смейся, Дависито. Мама считала, что у папы взрывной характер, оттого что кровь такая разная — дедули Ленуара и бабушки-горянки. Мама так твердо в этом себя убедила, что однажды даже решила справиться у знахаря. «Наблюдал я в подобных случаях такого рода реакции», — сказал знахарь и содрал с нее пять дуро.
А она заплатила с превеликим удовольствием, Дависито, потому что ее хлебом было не корми — дай найти оправдание папиным заскокам.
С другой стороны, я и сам видел не раз, как гипнотизеры вытворяют такое, что волосы дыбом встают, и понял, что есть, есть таинственная энергия, вроде немого языка, который связывает двоих на расстоянии, и не то что провода — слова тут не нужны. Я тогда думал, Дависито: «Когда распознают природу и возможности этих связей, мир перевернется».
Честно тебе скажу, размышлял я обо всем этом не слишком уверенно, с опаской, которую сам за собой не желал признавать, и, разумеется, не посвящал Ауриту в свои раздумья и тревоги. Разве что Санчесу намекнул как-то вечером, когда мне особо хотелось поговорить, и Санчес сказал: «Ты смотри, осторожнее, Ленуар, и покрепче умом люди в дурку попадали». И вдруг мне показалось это обидно со стороны Санчеса, и так я ему и сказал, благо знаю, что он всегда поймет; но сразу после я подумал, что Санчес так сказал по великой доброте душевной, потому что я даже не одной, а обеими ногами уже был в сумасшедшем доме.
Не знаю, получится ли у меня описать тебе мое тогдашнее состояние, Дависито. Наверное, ты не раз сидел над кроссвордом и уже все разгадал, кроме одного слова, и в нем уже вписано несколько букв, да и кажется оно самым обычным, различаешь в нем что-то знакомое, да что там далеко ходить — ты по сто раз на дню его говоришь. И вот ты изводишься и подбираешься к нему и так, и сяк, и подставляешь разные буквы и произносишь вслух — авось выйдет похоже на то, настоящее слово. Но все без толку. Слово упрямится и не дается, как будто дразнит и смеется над тобой. То тебе кажется, что ты уже близко, то — что оно убегает, убегает, и словно кто-то подсказывает на ухо: «горячо, горячо» или «холодно, холодно», и одинаково бесят близость и даль, потому что ни так, ни так слова не угадать.
В точности это и происходило у меня с Робинетом, но я не мог отделаться от наваждения, Дависито, потому как знал наверняка, что Робинет не просто так встрял в мою жизнь, — к худу ли, к добру ли, — как то слово из кроссворда, не совсем тебе незнакомое, но уловить которое ты никак не можешь.
XV
Аурите я, само собой, ничего не рассказывал о случившемся после мальчишника Фандо. Но несколько дней потом опасался, потому что ходил очень напряженный, и Аурита тоже была вся на нервах, и я подозревал, что чуть между нами искра проскочит — и разразятся громы и молнии. Поэтому я старался все спускать на тормозах и тихо-мирно делать домашние дела. Но некоторые вещи, Дависито, будто специально придуманы, чтобы довести до ручки самого выдержанного. Интересно, что бы сказал уравновешенный малый, если бы каждое утро слив у него в раковине оказывался забит волосами, тюбик с зубной пастой — не завинчен, а на стуле в его кабинете валялась женина ночнушка. Я обычно беспрекословно сношу такие неприятности, но на третий день после мальчишника Фандо раковина не сливалась, а время поджимало, потому что я проспал, а у нас в конторе — не помню, говорил тебе или нет, — с опозданиями страсть как строго, и надо расписываться, а кто опоздает — тому замечание, как в школе. Я пробил слив шпилькой, а когда захотел почистить зубы, оказалось, что тюбик открыт и засохшая корочка пасты не дает выдавить новую. Нажал — ничего. Снова нажал — тюбик надулся на конце, но паста не пошла. Я торопился, Дависито, и даванул со всей силы, и вдруг из тюбика вылетела белая колбаска, длинная, как змея, и налипла на зеркало, забавно изогнувшись. Я пошел в спальню и, злой как собака, разбудил Ауриту:
— Ты когда-нибудь будешь пасту закрывать? — сказал я.
— Так. За этим ты меня, значит, разбудил, дурачок?
— Будет когда-нибудь в этом доме порядок?
— В каком смысле — порядок?
— В смысле — порядок!
— Ой, милый! Ты на работу опоздаешь, если не поторопишься, — отвечала она.
И этим она меня просто обезоружила, Дависито, я подошел к ней, обнял и поцеловал и попросил прощения, а она сказала тихонько: «Хочешь, я подвинусь, ляжешь?» И подвинулась. И прошептала: «Разве мало тебе, что в голове полный разнобой?», а я взял погладил ее и обнял, и поцеловал. На ней была та же рубашка, что в брачную ночь, очень красивая, вся в кружевах. И мы еще раз обновили эту рубашку.
XVI
Я сильно опоздал, и лист, где расписываться, уже унесли, и я пошел к консьержу и сказал:
— До каких пор тут с нами будут обращаться, как со школьниками?
— Спросите у директора, — ответил он.
— Мне с директором не о чем разговаривать.
— Ладно.
— Что? — переспросил я, озлившись.
— Ничего, — сказал он.
— То-то же! — сказал я.
Я заглянул к себе в душу и сам себя не узнал, Дависито. И подумал: «Это все Робинет виноват». Увидал, что Санчес обалдел от моих манер и смотрит на меня, подошел к нему и сказал:
— Ты что-то хотел, Энрике?
— Нет, а что?
— Да ты так долго на меня глядел, не отрываясь, что я решил — ты что-то от меня хочешь.
— Ничего не хочу, спасибо.
И тогда я почувствовал, что в узелке не шее у меня пульсирует кровь, а лоб горит, и сказал:
— Я пошел; сегодня не хочу работать.
Не иначе как я очень громко это сказал, потому что все подняли глаза и глядели па меня с удивлением. Ко мне подошел Санчес и сказал участливо:
— Ну что ты, не говори глупостей.
— Никакие это не глупости, Энрике. Мне сегодня работать неохота.
Мне навстречу вышел инспектор, а я, не останавливаясь, поравнялся с ним и сказал:
— До свидания.
Клянусь, Дависито, ничего такого я не задумывал заранее, а просто все получилось так, как должно было получиться, и уже на улице я подумал: «А что, был бы я счастливее, если бы мне не приходилось пробивать слив каждое утро или если бы директор отменил росписи за опоздание?» И тут же подумал про Робинета и сказал себе: «Папа, мама или Дависито мне бы все разъяснили насчет Робинета. А никого из них нет. Вот в чем заковыка».
Я зашел в кафе и взял стакан вина, а потом бродил по улочкам вокруг погреба того зализанного бармена. После вернулся в центр и в другом баре выпил еще стакан. Постепенно я стал чувствовать себя виноватым и всеми покинутым, а в голове пылал жар и крутились разные мысли. От всего этого у меня сделалось головокружение и какая-то вялость в желудке. Вот ведь странно, Дависито, все мои чувства отдаются в живот. Видно, это мое слабое место, запоры. В общем, сам того не желая я оказался в банке и заметил у всех на лицах этакую неясную надежду на поразвлечься. Но я прошагал напрямик в кабинет к инспектору и рассказал ему про Ауриту, и про ганглий, и про температуру, и про ребенка, которого мы ждали, и про тревоги, напавшие на меня из-за всего этого, схватил его за руку и поднес к моей шее, а он сказал: «Да-да, действительно, есть какое-то образование»; а потом поднес ко лбу, он потрогал и сказал, смешавшись: «Не исключена небольшая температура». Я заметил: «А то и большая, сеньор инспектор» — и напомнил про свои десять лет службы без единого прогула и всего с тремя опозданиями, а он размякал и размякал и, наконец, сказал:
— Ну, хорошо, Ленуар, в первый раз прощается, но чтоб больше такого не было.