Линор Горалик - Говорит:
— …ну потому что взрослый человек не должен смешивать любовь и секс!
* * *— …а Судный День, между прочим, уже был, но этого никто не заметил. Просто с этого дня у одних все пошло хорошо, а у других плохо.
* * *— …подскажите, пожалуйста, где тут Макдоналдс». И тут этот халдей встает в позу и сообщает мне: «Ой, а вы знаете, девушка, я в великой Москве по макдоналдсам не ориентируюсь!» Я даже растерялась; «Простите?» — говорю. А он мне: «Для меня ориентиры — это площади! Музеи! Памятники культуры!..» А, — говорю, — ну да. Такие, как Вы, всегда умирают первыми.
* * *— …я вообще совершенно неконфликтный человек. Абсолютно. Правда, с братом мы постоянно ужас как ругаемся, — но брат натурал.
* * *— … вчера ее видела. Я тебе что скажу — даже неважно, как она выглядит, и что она красивая, — ну да, она красивая, я не спорю, что правда, то правда, — но это неважно. А важно, что я увидела: у них ни-че-го не получится. Ни-че-го. Восемь лет брака, Марина — это срок. Я его знаю вот так, понимаешь, вот так, как ладонь, как свои пять. Так вот, с этой женщиной у него не получится ни-че-го. Она из него кровь высосет и вышвырнет, и он опять ко мне приползет. Ты увидишь, помяни мое слово. Я даже успокоилась. А вообще, знаешь, я когда только-только про все это узнала, я две недели есть не могла, вообще, ничего. Похудела на семь килограмм. Это такое счастье, такое ощущение потрясающее!
* * *— …покупаю у нее ноготки, там, около рынка. Вот, — спрашиваю, — бабушка, они у вас почем? А эта бабка мне: «А вы их в подарок? Потому что, знаете, вообще-то, ноготки не дарят!» Вот, — думаю, — во все тебе, бабка, влезть надо, как будто я сама не знаю! Нет, — говорю, — я их на кладбище везу. Отдаю ей тридцать рублей и начинаю из букета один цветочек тянуть, чтоб, значит, четное, а она мне говорит: «Да вы не волнуйтесь, там уже четное!» Вот так иногда думаешь плохо о человеке, а он тебе, оказывается, добра желал.
* * *— …съел одну сосиску и ушел. Ну вот скажи, Лен, оно мне надо?
* * *— …не знаю даже, как объяснить. Ну вот представь себе: ты сидишь в метро. И вот перед тобой сидит девушка. Такая, знаешь, прозрачная блондинка, ну такая, как будто там внутри не кровь, а клубничный йогурт. И что-то она такое листает, что… ну… ну даже если на этом написано «Тиль Уленшпигель», то все равно понятно, что там внутри сплошные котяточки. Понимаешь? И у нее такая сумочка такая, ярко-розовая и при этом м е х о в а я. Понимаешь? Да? И ты смотришь, и прямо… И прямо чувствуешь, что это не человек. Это небесное созданье. Это какая-то другая сущность, понимаешь? Высшая. Такая вся, ну. А потом через год у нее рождается ребенок с синдромом Пайла. Так вот это, Паша, и есть Божий промысел.
* * *— …в тот день все, конечно, показывали свое подлинное лицо. Мне, например, позвонил мой друг Лепеха и орет: «Чувак, ты знаешь вообще, что творится у Белого Дома?!» Ну, — говорю, — знаю, смотрю телевизор, чего… «Нет,» — он орет, — «чувак, ты не знаешь! Тут такие телки! Их можно ебать прямо на танках!!» Ну, я пошел к жене, — мы с ней тогда еще были женаты, — и говорю: «Дорогая, я должен идти к Белому дому, на баррикады, — защищать свободу и демократию.» Так она меня не пустила! Я ей, суке, все простил, но вот этого бездушия не простил и не прощу.
* * *— …не люблю таких людей. Получает три тыщи баксов в месяц, а кошка ее гадит в советский «Барсик» за семьдесят рублей.
* * *— … решила поставить эксперимент. "Вот," — говорю, — "я собралась идти в фитнес. В понедельник запишусь". «Ой,» — говорит он мне, — «как хорошо! Ты молодец!» Нормальная реакция, да? Я приободрилась, говорю: "Только лениво очень, сил нет…" «Да ладно тебе, — говорит он, — фитнес — это же так приятно. Во время тренировок выделяются эндорфины… Ой бля! У меня кончился «Прозак» и я забыл купить новый!» Понимаешь теперь? То есть о чем бы мы я с ним ни заговорила — это всегда заканчивается разговором о его сложной душе.
* * *Саше Барашу
— … с самого начала казалось, что это плохая идея, но там написано: «…вынуть животное и поступить с ним по своему усмотрению.» Я даже не думал ничего про усмотрение. Ну, выпущу, например. Если бы я жил один, я бы так и жил, но когда год ребенку, а они там бегают, продукты, все. Мы ее и купили. Это такая коробка, все внутри липкое, как для мух, — как на бумаге для мух, против мух, — но поплотнее. Я потрогал пальцем, Лена говорит: не суй палец, — я действительно еле его отодрал. Прямо сильная такая штука. И вот мы поставили ее на ночь, легли, Ленка вроде спит, а я что-то не сплю. Думаю — там на кухне яблоки, жарко так, надо в холодильник яблоки, а то утром будет квеч. Иду и даже вроде забыл про ту штуку, и вдруг слышу такое — иии! Ииии! Ииии! И я стою, как в кино, под стенкой, у меня все бум-бум! — и я боюсь за стенку завернуть. Как будто там черт знает что. Стою весь мокрый, как мышь. Да что, думаю, такре, мне сорок лет! Я захожу, а она там. Там такая крышка картонная, я поднимаю, а она так боком к стенке, одна лапа на весу, а три к полу. И все внутри в шерстке и в крови, и она в крови. Я как заорал. Дальше прибежала Ленка, я говорю: я ее брать не буду, а она взяла, говорит мне: подержи мешок. Мы ее посадили в мешок для мусора, белый, и я ее понес на мусорник. А в Иерусалиме знаете, как? Там мусорники в таком специальном подъездике, в подъезде в решеткой. Она запирается, а я этот мешок вот так несу перед собой на вытянутой руке, а она там… И кричит. И тут я ключи уронил. Воняет, все такое. Я начинаю искать, и положить этот мешок не могу, правой рукой так по земле, а там воняет. И вдруг на меня фары и они мне в рупор говорят: «Господин, не двигаться». Я медленно-медленно так встаю, а она же дергается! Я отвожу руку, а они мне: «Руки за голову!» Ну, думаю, все, ничего не поделаешь. Завожу это пакет за голову, и тут она его прорвала! И мне на шею, и как по мне побежит! Я как заорал, как подпрыгнул! И тут у меня за спиной: бабаааах! Это она в воздух выстрелила. Я стою, она подходит сзади и говорит: «Что у Вас в пакете?» Я говорю: «Ничего, ничего, просто кровь». Ну и… Да какая разница, чем кончилось? Тут важно, с чего началось, понимаешь? Я же еще и ключи уронил… А Ленка мне утром в машине говорит: «Между прочим, у нас на балконе голуби стали гнезда вить, надо что-то делать.» Понимаешь, да? Так что про естественный отбор ты студентам своим рассказывай, а мне не надо.
* * *— …пациентка, интеллигентная женщина. «Вы,» — спрашиваю я ее, — «Прием лекарств не пропускали? Точно?» Да нет, — говорит, абсолютно точно. Я ее спрашиваю: «А повторного заражения не могло быть?» Она думает-думает, потом спрашивает: «Как он передается? Орально-оральный и орально-анальный, да?» Нет, — говорю, — только орально-оральный. Она думает—думает и твердо говорит: «Нет, тогда точно не может быть».
* * *— …в последнее время очень тяжело дается. Тексты у меня стали получаться медленные и короткие, слов в них мало, у каждого слова, выходит, огромный вес. Я никогда раньше не думал, что можно два с половиной часа пытаться поставить в строчку одно слово. Буквально: одно. Два с половиной часа. И они, конечно, все время в голове, если так медленно писать, потому что не получается выпихнуть это из себя — и все: теперь оно все крутится в мозгу, крутится… Голова пухнет. Я впервые вчера начал чувствовать то, что Косиновский всегда мне говорил: «Мы переводим свою жизнь на слова». Потому что для меня это вдруг стало правдой: жизнь становится чудовищно тяжелой, если все это так… Растянуто в голове. Это заменяет собой все, ни на что не остается сил, потому что ради вот этого самого слова ты же не можешь только одну строчку думать, ты должен, как это ни пошло звучит, весь быть там. А там, как мы понимаем, чудовищно неприятно. И страшно. И больно. Как шаманы, знаешь, — ты за каждым словом ходишь на ту сторону. Словом, я провел прекрасный день, понятное дело, пока писал про детей в Берлине, в сорок четвертом году. Стишок, типа. Они там выследили и убили аутиста, мать всем сказала, что он умер от воспаления легких, а сама его прятала в пещере у реки. А дети думали, что он шпион. Попробовали его схватить, он на них бросился, укусил кого-то, а у них нож был… А потом один мальчик, самый маленький, плакал и говорил: сволочи! Сволочи! Это я его нашел, он был мой! Это я должен был его убить, это я им рассказал, сволочи, почему они пошли без меня, сволочи?! Такой себе стишок. Ну и понятно. Пишешь, а тебя всего трясет. Напишешь две строчки, сидишь и думаешь: господи, ну зачем я себя мучаю, кому это надо? Вот ты берешь и своими руками открываешь дверь из своей жизни в ад, и ходишь туда-обратно, туда-обратно, а ад, конечно, как дым, постепенно заползает, заползает… И хочется, конечно, бросить этот стишок, потому что — ну его к чертовой матери, а потом думаешь: нет. Потому что дописать — это единственный способ закрыть дверь. Хотя бы на время. И сидишь, — строчка, еще строчка, и уговариваешь себя, уговариваешь… Я себя, например, вчера тем уговаривал, что допишу, встану, и мы с Анькой пойдем, наконец, в Cosa Ostra устриц есть. А то три недели не можем выбраться, уже один месяц на «брь» прошел, а мы в этом году еще даже и не начинали.