KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Проза » Современная проза » Елена Скульская - Наши мамы покупали вещи, чтобы не было войны

Елена Скульская - Наши мамы покупали вещи, чтобы не было войны

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Елена Скульская, "Наши мамы покупали вещи, чтобы не было войны" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

Некоторые так натурально изображают и так увлекаются, что начинают сами себе плевать в лицо, ругаться, бить палкой, падают иной раз совершенно обессиленные, в крови и беспамятстве, но зато потом уж им долго не приходит в голову делать другому то, что не хочешь делать себе самому.

Но, как я уже говорил, все начинается с марша саморазоблачения. Пацаны и девчата в поре половозрелости в этот день торжественно разоблачаются и в первозданном своем виде шествуют по улицам, проспектам и площадям нашего города, радуя глаз чистотой и упругостью форм; но, увы, sic transit они только один раз за всю жизнь, уже на следующий год gloria mundi осеняет новых питомцев, а недавние ее избранники принуждены исполнять обязанности иного возраста.

И вот мы все трое, в толпе сверстников, выступили маршем. Поэтесса, бледная, часто моргающая, улавливающая зрачками зверьков и птиц, передала через меня писателю очередное письмо. Оно было больным и диким, мне сделалось страшно, словно я потакаю преступлению. Там говорилось, что на берегу, на песке лежит полуженщина-полукилька с пряной посеребренностью, с блестящим привкусом во рту, металлически шуршит фольгой; серебряное тело разрезано точно посередине, и в срезе видна холодная презрительная плоть, сроднившаяся с мокрым песком, тяжело слипающимся в крупинки, вползающим в равнодушную, туго набитую рыбную вонь.

Признаться, я даже захотел все рассказать отцу или, скорее, маме, чтобы посоветоваться, как-то разобраться…

Вечером того же дня родители поэтессы и родители писателя были у нас в гостях. Все три родительские пары были очень похожи. Наши мамы с полными, круглыми икрами — они становились факелами, когда их поднимали гордо над землей длинные древки каблуков — танцевали, прижавшись щекой к морским отцовским кителям, чтобы незаметно вдыхать налет коричневого размокшего табака да толченый запах острого одеколона.

Я не стал пока привлекать родителей, но признался писателю, что знаю о содержании писем, что мне лично они кажутся дикими и преступными, что меня смущает нежелание моих друзей вступить хоть в какую-то молодежную организацию, посвятить себя хоть какой-то добровольческой деятельности.

Писатель же уже тогда понес мне свою ахинею о языке. Что в прозе главное — язык. Слова. Терминология у него тогда — в подражание, что ли, отцам — была военная. Он писал свой первый рассказ. Говорил, что отправляется за языком через линию фронта по минному полю. Язык, говорит, — пленный солдат или, лучше, офицер, пусть выдаст свои тайны.

Я ответил, что пусть, конечно, выдаст. Но сейчас дело в другом.

— В другом?! — переспрашивает он. — В другом?! — и уже, конечно, визжит: — Да знаешь ли ты, что я могу пойти за языком, а вернусь с «Рекой Потудань». Смерть. Грянет тогда по мне вечное «Пли!», бесконечное «Пли!» для хора с оркестром. Мне нужно отрезать себе веки, иначе я зажмурюсь, а зажмуриваться нельзя, надлежит смотреть правде в лицо: Андрей Платонов жалеет человека, что его ранили на войне, жалеет картошку, что с нее срезали кожу с мясом, он обоих жалеет одинаково, я так не хочу, так нельзя, а все равно он меня везде подстерегает, где хорошо — там он.

Он тогда, надо думать, подражал Платонову, я ведь, признаюсь, и в те далекие времена его не читал, уже по одним выкрикам и подпрыгиваниям я догадывался, что ничего толкового он не напишет, а мне нужно было поговорить с ним о поэтессе. Он не захотел. Я подошел к ней, она выпила вина, ела яблоко, и сочное яблоко вспенившейся мякотью легкого безумия поблескивало у нее на губах.

Я не смог заговорить сразу, а стал искать какие-то обходные пути. Заговорили почему-то о Набокове, об «Аде», я даже обрадовался, что как раз через «Аду», маленькую девочку, подступлюсь к теме. А поэтесса вдруг заморгала сильно-сильно и сказала, что ничего особенного в «Аде» нет, что «Ада» — только слой нефти на поверхности моря, только старый коврик, покрывающий неубранные глубины, а гости уже на пороге…

А он подошел, взял ее при всех за руку и сказал:

— Ты не права. «Ада» — слой светлой холеной водки, отделенной ножом от шерстяного, домашней вязки томатного сока в коктейле «Кровавая Мэри».

Наши мамы танцевали и не обращали на нас внимания. Они покупали вещи, чтобы не было войны. Во дворе сохло белье, и мы были такими худыми, что могли заменить собой любую выбитую в драке доску забора.

Вот у поэтессы и родился мальчик. Никто ничего не замечал, а потом родился мальчик. Все были страшно разочарованы. Наши мамы наперебой стали вспоминать ужасное прошлое, когда запрещены были аборты, и когда одна из них, сейчас не помню кто, сняла со стены часы с маятником, отковыряла маятник и засунула его в себя, чтобы вызвать кровотечение.

Поэтесса никому ничего не сказала и поселилась одна в деревянном доме на окраине города, предназначенном на снос. Туда не ходил никакой транспорт, только трава могла туда добраться, подорожник например, и то у него уставали и затекали ноги. А писатель принужден был тогда оставаться в центре города, поскольку он тогда как раз опубликовал свой первый рассказ и ждал отклика критики. Но никакого отклика не было. Он ждал, ждал, а потом стал кричать, что теперь доволен полностью и окончательно, потому что удача ему теперь не страшна, потому что не будет удачи.

Ну, я тоже был занят, я уже начал сотрудничать понемногу с нашей уважаемой газетой «На краю» и пошел проведать поэтессу только через год. А она была с маленьким сыном в больнице. И ее маленький сын в больнице умирал.

Она улыбалась, но улыбалась как-то странно, безумно, как на приеме у дантиста. И все время говорила. Говорила, говорила, говорила. Говорила, что хирурги никогда не скажут «рука» или «нога», а все «ножка», да «ручка». Потому что они их отрезают — ножки и ручки. И эти отрезанные ими умело ножки и ручки словно их детушки родненькие, миленькие, ненаглядненькие. Какие из них дороже, разве скажешь про своих ребятушек?! Вот эта, может быть, ручка с обкусанным ноготком? Вот эта ноженька с черными волосиками, с пяточкой лубочной, желтенькой, растрескавшейся? Все дороже одинаково…

Потом мы опять долго не виделись. Говорили, что поэтесса бросила писать стихи. Вышла замуж то ли за мебельщика, то ли за экскаваторщика.

Опять о ней ничего не было слышно, и вдруг ее имя всплыло в связи с крематорием. Мы узнали, что она устроилась туда на работу и подписала контракт.

Крематорий выстроен, как орган. Вместе с теплым воздухом сожженный прах наполняет меха музыки и взлетает на небеса, растворившись в Реквиеме. Красиво. С блестящих лысых труб перхотью осыпается пепел.

Но сначала к гробу подходит поэтесса. Она почти никогда не смотрит на покойника, просто подходит к гробу. Покойников она боится, я знаю. У нее очень характерная манера читать стихи. В молодости писатель говорил, что она приходит на чтения не одна, а как бы приводит с собой маленькие слова. Маленькие, новые, несовершеннолетние. Они держатся за ее руку. И точно, как он говорил: подойдя к гробу, она высвобождает руку от маленьких слов, они приподнимаются, сами заглядывают приставками через край. И дальше все как предсказывал писатель, даже не видя ее, но уверяя меня, что прекрасно представляет ее себе в крематории — с безударного носочка на пристукивающую пяточку ударения ямб раскачивает и подталкивает обтянутый крепом гроб. Черный креп, натянутый на гроб перчаткой, блестя, тянется к огню, ерзая переливами. Блеск выворачивается мерцаньем чешуи и рыбиной, набитой до отвала, спадает с глаз.

Тут со мной что-то начинает происходить от ее стихов, как и тогда, когда писатель начинает рассказывать о музыке; я как бы поддаюсь им обоим, подпадаю под их влияние, какой-то морок нападает на меня, и я почти догадываюсь о чем-то важном, о какой-то причине, толкающей их к их сочинениям. Любопытно, стихи поэтессы всегда казались всем странными, излишне мрачными, какими-то совершенно безнадежными, а в крематории они, хотя и оставались непонятными, оказались абсолютно уместными; ее вечные вариации на одну и ту же тему смерти как нельзя лучше подходят похоронам. На похоронах и не нужно отвлекаться от смерти. Зачем?

Когда хоронили отца писателя, когда вышел весь этот скандал с убийством и поминками, все, и я в первую очередь, обратили внимание на то, что поэтессы в этот день у гроба не было. Говорили, что он написал ей какое-то письмо и просил не приходить, потому что ему будет слишком тяжело ее видеть. Она не пришла. Не пришла и на похороны его мамы и тоже, видимо, по специальной его просьбе. И тут-то мне стало совершенно очевидно, что они хотят увидеться, что им непременно нужно о чем-то поговорить.

Все это я сообразил буквально за несколько дней до выхода книжки о наших мамах. Я дождался чьих-то нейтральных похорон, чтобы с нею объясниться. Она почти никогда не ходила на поминки, но сразу уходила в парк. Она знала здесь каждое дерево. И даже на деревья, как это ни смешно, влияли ее стихи. Весь парк стал похож на собрание ее сочинений. Все деревья словно вышли из ее стихов, в которых никто, кроме писателя, не мог толком разобраться. Она подходила сначала к молодому еловому инвалиду с седоватым налетом инея Суворовского училища на погонах, с отставленным от основного ствола тонким костылем прироста, может быть, я и мыслю примитивно, но он чем-то отдаленно напоминал отца писателя, потом шла к сосновому милому придурку, с шишками, с вороной на голове, схожей один к одному с Николаем Васильевичем Гоголем, когда тот одевался для холодного голодания в шелковое и черное и через черный ход сбегал дворами из писем матушке; а дальше ждала ее ива с раздвинутыми ногами ствола, будто она хотела присесть по малой нужде, присела, да и не может теперь выпрямиться.

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*