Назым Хикмет - Жизнь прекрасна, братец мой
— Измаил, что тебе запомнилось из этих стихов?
— Единственная строчка. «В какую гавань держит путь стомачтовый тот корабль?»
— Почему тебе запомнилась именно эта строчка?
— Из-за мачт.
Измирский профсоюз железднодорожников закрыли. А все его правление, и Хюсню в том числе, допросили и выпустили.
Тем временем прошел месяц. За этот месяц я ни разу не выходил из хижины. В какой-то момент перестал даже ходить на собрания. Перечитал все книги, оставшиеся от Зии. В газетах читаю даже объявления. Пытался рисовать, нарисовать стомачтовый корабль, но не смог.
Измаил медленно расставил на столе принесенную снедь, а затем повернулся к Ахмеду.
— Наши, — сказал он, — в Бурсе начали выпускать газету «Товарищ».
— Как это? Когда?
— Еще до арестов. Я сегодня узнал.
— Понятно. А потом?
— Ее закрыли…
Когда Ахмед собирался в Измир, соратники-стамбульцы сказали ему: «Ты подготовишь помещение для тайной типографии, но только помещение. Остальное сообщим тебе потом». Теперь Ахмед понял, почему товарищи сказали ему так. Используя до конца легальные возможности, они собирались выпускать газету «Товарищ». Хорошо, но, пока они пользуются легальными возможностями, разве не стоит для нелегальной типографии запастись бумагой, шрифтами, чернилами, станком и прочим необходимым? А теперь вот мы застряли здесь с этой пустой ямой. Неужели наши понадеялись на конституцию? Разве турецкие буржуи когда-то считались с какой-то там конституцией? Когда вспыхнуло курдское восстание, только мы написали: «Это не простые разбойники». Только мы писали: «Земли курдских беев и шейхов нужно немедленно раздать курдским крестьянам». Только мы писали: «Если в этом восстании замешаны англичане и сторонники халифата, только так можно уничтожить их дело на корню». Только мы писали: «Между турецким и курдским народами не должна пролиться кровь». Писать-то писали. И что?
Измаил, словно прочитав мысли Ахмеда, произнес:
— Головорезы будто поклялись извести нас под корень, братец мой.
— А ты как думал? Наши эфенди давно утратили революционный дух. По крайней мере, на восемьдесят процентов. Это нужно осознать, черт побери.
Если бы все происходило десять лет спустя, то есть в 1935 году, Зия мог бы привести Измаилу живой пример, чтобы доказать справедливость слов Ахмеда.
«Измаил, — мог бы сказать Зия, — знаешь, кого я вчера случайно встретил? Одного депутата, который в 1925 году выполнял должность судьи в анкарском “Суде независимости”. Я этого субчика спрашиваю:
— Что вы десять лет назад с нами не поделили?
Он хитро взглянул на меня и ответил:
— Дорогой мой Зия-бей, вы сами себе накликали неприятности. У меня два поместья. Если бы мы раздали курдским крестьянам деревни курдских беев, то и наши бы мужланы земли попросили. Прецедент был бы создан, дорогой мой Зия-бей, прецедент…»
* * *
Ахмед, опершись о стол, встал:
— Я поеду в Стамбул, Измаил.
— Ты с ума сошел, братец?
— Надо поискать бумагу, станок. Да и с товарищами надо связь установить.
— В Стамбуле, должно быть, никого не осталось. К тому же знаешь, как сейчас проверяют в поездах и на пароходах?
Опять собрались в доме у Хюсню. Было решено, что Ахмед никуда не поедет. Но и другого никого в Стамбул не отправили (так как Ахмед на эту явку не очень-то надеялся).
Днем я не зажигаю керосиновую лампу. Наблюдаю за игрой пылинок, за их капризами, танцами и безудержным весельем в лучах солнца, проникающих сквозь щели закрытой двери, и спрашиваю Аннушку: «В какую гавань держит путь стомачтовый тот корабль?» По вечерам я сажаю Измаила напротив, мне удалось написать уже два его портрета. Один ему понравился — тот, где вышло не похоже…
Так прошло три недели.
Открыть бы дверь, выйти бы на солнце, лечь бы, всего на десять минут, спиной на холм, там, где мы высыпаем землю!.. Я жду возвращения Измаила, считая часы, потом — каждые двадцать минут, потом — каждые десять. Могу сказать, что забыл все, что помнил. Люди годами сидят в тюрьме, в карцере, в одиночке. Но ведь они знают, что не могут открыть дверь и выйти. А я могу прямо сейчас открыть дверь и выйти, если захочу. И мучаюсь от невозможности открыть дверь, которую, как я раньше знал, открыть мне можно.
Прошла еще неделя.
Ахмед, кажется, уже целый час смотрит наружу в щель между дверными досками. А сердце мое бьется — тук-тук. Я знаю: совершу дурной поступок. Я знаю: открою дверь. Знаю, что я делаю глупость. Знаю. Я осторожно открыл дверь. С трудом сдержался, чтобы не побежать, спускаясь к противоположной стороне холма. Усы я сбрил. Надел старый рабочий комбинезон Измаила. И лицо вымазал грязью. Думаю, в таком виде я похож на кузнеца или кого-то подобного. Примерно четверть часа я шагал по шоссе. Уступил дорогу автобусу, который ехал мне навстречу, в город. Справа от шоссе увидел ровную площадку на возвышении, фундамент которой выложен камнем. На площадке — платан и два человека. А еще на площадке под навесом висят рядами табачные листья. У подножия площадки источник-чешма. Наступив на край каменного корыта, я припал ртом к желобу. Чувствуя, как намокает грудь и правая рука, ощущая наготу верхней губы — на нижней-то губе усы не растут! — я жадно пил воду. Выпрямился, вытер рот тыльной стороной правой ладони, как вдруг кто-то словно бы ударил меня по левой ноге железным прутом. Я обернулся. Рыжий пес. Скалится, щерится; а может, и не скалится, может, это я после придумал. Слюна у пса течет; а может, и не течет, может, это я после придумал, что течет. Прижав хвост к задним лапам, рыжий пес беззвучно, не залаяв, словно бы испугавшись моего взгляда, отошел. Я ощупал икру, посмотрел на ладонь: кровь. Произошедшее видели и те двое, что были наверху. «Плюнь, парень, приложи табак! Как же это он так, ведь безобидный же пес!» — крикнули они мне. Они бросили жестяную табакерку, я взял табак, приложил к ране и крепко завязал платком.
Тем вечером Измаил не сразу заметил, что Ахмед — без усов. Ахмед пытался отрегулировать огонь, подровняв фитиль керосиновой лампы маленькими ножницами, по его задумчивому лицу бродили тусклые отблески.
— Ты чего это усы сбрил, братец мой?
— Изменилось у меня лицо?
— Сначала я не заметил, но, если всмотреться, — да, изменилось. Тебе не идет без усов.
— У меня нос стал еще длиннее, правда?
В тот день Ахмед скрыл от Измаила, что с ним произошло. И то, что со мной приключилось, — позор, и то, что я скрыл это от Измаила, — тоже стыд, но я скрыл.
Прошло еще четыре дня.
Ахмед ел огромный помидор, макая его в соль, и читал измирскую газету. Измаил перестилал на полках шкафа старые газеты.
— Измаил!
— Что?
— Смотри, в газете пишут, что в округе бродят бешеные собаки.
— Бродят. Говорят, пару детей покусали. А позавчера вахтера у нас на заводе.
— Так, и что теперь будет, Измаил?
— Как — что будет? Укушенных отправляют в Стамбул. Только там есть больница, где лечат бешенство.
— А кто-то уже заболел?
— Конечно!
— Надо наказать владельцев бешеных собак…
— Какие такие владельцы могут быть у бешеных собак, а, братец?
— Вот черт побери… Давай завтра проведем собрание, Измаил.
И я рассказал ему, что случилось.
— Вот так, Измаил…
Измаил повторил: «Вот так», — а затем сказал:
— Это пес тех табачников. Мы с Зией много раз пили кофе под тем платаном. Я завтра схожу туда.
Пес, должно быть, там. Если пес бешеный, то он бы до тебя покусал кого-то из них. И табачники бы давно его прикончили.
— А почему он не мог первым укусить меня, а не кого-то до меня? Почему он не может с меня начать кусаться?
— Может. Но зачем думать о самом плохом из возможного, а, братец?
Собрание вновь провели в доме у Хюсню. Дом на каменном фундаменте, некрашеный, деревянный, наверху две крохотные комнаты. На окнах — решетчатые ставни. Как всегда, гости, сняв обувь в вымощенном камнем внутреннем дворике, при свете маленькой керосиновой лампы проходят в комнату слева от входа. Я всякий раз поражаюсь чистоте этих седиров,[15] покрытых батистовыми чехлами! Сосновые доски пола, побелевшие, как смола, оттого что их неустанно моют, трут и скоблят, еще не просохли. Пахнет мокрым полом, туалетным мылом — кажется, такое мыло с запахом лаванды производят в Эдирне. В соседней комнате плачет шестимесячная дочь Хюсню. Собрание открыл Хюсню. Я рассказал о случившемся. Слово взял Измаил:
— Я ходил к табачникам, они говорят, пса задавил автобус.
Хюсню, как всегда, небрежно выбритый, но, как всегда, в чистой фланелевой рубахе, спросил:
— Когда задавил?
— Этим утром.
— Откуда известно, что задавил? Может, мерзавцы просто боятся, что их заставят платить штраф, боятся неприятностей. Может, они просто врут.