Даниэль Кельман - Последний предел
И он закружился, ведь теперь никто не мог запретить: люди превратились в вихрь из башмаков, пальто, голов, башмаков, он завертелся еще быстрее, налетел на кого-то, услышал вслед грубое «поосторожнее!», еще быстрее, и вдруг его крепко схватили, так, что он чуть не упал.
— Ты один? — Женщина, вся в морщинах, села перед ним на корточки и взяла за плечи. — Может, тебе помочь?
Он как будто задумался. Потом открыл рот, снова закрыл, смерил ее взглядом. И вдруг, когда она уже совсем этого не ждала, вырвался и дал деру. Лавируя между людьми, отпрыгивая в сторону. Мрамор возвращал ему гулкое эхо шагов; в какой-то момент он оглянулся, но женщина уже скрылась из виду. Эскалатор поднял его наверх, вынес над головами людей через стеклянное промежуточное царство на перрон. Автомат со жвачками, зевающие путешественники, высохший старик, уткнувшийся в газету. В углу стайкой топтались мальчишки, похожие на Петера Больберга, только постарше и опаснее; оставалось надеяться, что его не заметят. Снова из громкоговорителя раздался женский голос, а вскоре на них хлынул поток затхлого воздуха.
Поезд выехал на перрон, затормозил, двери открылись.
Юлиан в оцепенении застыл. В нем поднимался страх, затягиваясь петлей на шее и наполняя его целиком. Он сжал кулаки.
Потом поднялся в вагон.
Он был сам не свой. И когда поезд уже давно отъехал и вокзал скрылся из поля зрения, когда рельсы начали сходиться и расходиться, а электропровода подниматься и опускаться и первые луга, такие коричневые и сырые, смешались со скученными домиками, он по-прежнему еще не осознал все случившееся. Во рту пересохло, в желудке вяло сверлило; и вдруг ему так захотелось домой, что на глазах выступили слезы. Сиденья сплошь потертые, из ящичка для мусора торчали сплющенные банки. Какой-то полный господин впился в него водянистым взором. Дверь вагона отворилась, и вошел кондуктор. У Юлиана екнуло сердце и перехватило дыхание. Да, об этом он не подумал.
Неужели теперь в тюрьму? Лучше со всем соглашаться или твердить, что перепутал поезда или заблудился. Кондуктор приближался, толстяк выудил кошелек, повертел в руках и купил ему билет, кондуктор кивнул, облизал губы и проследовал дальше. За окном проседали и поднимались провода, озеро блеснуло словно видение.
— Не стоит благодарности, — сказал толстяк. Бледный как поганка, дряблые, обвисшие щеки, глаза навыкате и мятая куртка. Но смотрел он приветливо. — Если не придумал, куда податься…
— Нет, спасибо, — быстро перебил его Юлиан.
— Однажды я тоже убежал из дому. Можешь ко мне. Я знаю, каково это.
— Я не убежал!
— Конечно, конечно. Ясное дело!
Некоторое время толстяк неподвижно глядел перед собой; когда поезд остановился, он встал, волоча ноги, добрался до дверей и вышел. Юлиан еще видел, как он грузно и медленно прошаркал по перрону, печально улыбаясь. Поезд тронулся. Смеркалось, четкой линией нарисовались очертания холмов. Мимо неслись хлопья, Юлиан продирался сквозь метель, но почему-то все еще топтался на одном месте, вдруг споткнулся, упал и широко открыл глаза, вагон был почти пуст. На следующей станции он сошел.
Крошечный вокзал, и только, на вывеске незнакомое название, здесь тоже был мужчина в военной форме — «Часть вторая». Юлиан опустился на скамейку. Люди неподвижно застыли возле чемоданов, какой-то человек — прислонившись к прилавку передвижной закусочной. Никто не разговаривал. Он ждал. Никто не разговаривал и не шевелился.
Юлиан наклонился вперед. Красные фонари освещали рельсы, чуть подальше, в ста метрах, замер поезд. С другой стороны на путях валялись окурки, клочки одежды, расплющенный мячик, мешок. И рука.
Он зажмурился, мгновение длилось, не желая проходить. Что-то маленькое и белое, да еще с пятью пальцами и, чем дольше он всматривался, все более напоминавшее человеческую руку.
Мгновение наконец прошло. И мешок обернулся телом, в тени, словно на переливающемся календарике, мелькнули две ноги. А расплющенный мячик оказался головой. Без лица, без волос, нечто жуткое и диковинное. Но все же голова.
Радостно закричал чей-то ребенок. Из громкоговорителя послышалось невнятное объявление, потом воцарилась тишина. На соседних путях стоял встречный поезд; это произошло только что, у всех на глазах. Юлиан потер лоб, руки онемели, словно вылитые из железа, пальцы с трудом шевелились. Мимо проследовал полицейский, делая большие шаги и озираясь по сторонам, будто что-то искал. Юлиан зажмурился. Это, должно быть, сон, видение, порождение неуемной фантазии, ничего по правде, решил он, и хотя все его тело затекло, этому наверняка есть другое объяснение, а если даже нет, что с того. Он резко поднялся. Какая-то женщина с упреком впилась в него глазами. Собрав последние силы, Юлиан развернулся и медленно тронулся с места.
Видимо, ему удалось отойти от вокзала на некоторое расстояние. Так как в следующее мгновение, — словно открывшаяся ему на перроне картина вычеркнула из памяти, а может, из времени несколько минут, — он очнулся на скамейке между каменным всадником и отключенным фонтаном. Человек в рабочем комбинезоне, насвистывая песенку, тащил за собой грабли. Потом все стихло.
Ни ветра, ни дождика, и куртка худо-бедно его согревала. На небе только в нескольких местах зажглись звезды, маленькие и далекие, будто ненастоящие. А не привиделось ли ему мертвое тело, разорванное на части, там, на рельсах? Теперь все казалось таким далеким, не совсем правдоподобным и не увязывалось с остальным: день, школа, кукурузные хлопья и трамвай, да еще горох на обед. Но оцепенение не прошло, руки по-прежнему дрожали.
А потом выплыл месяц, матовый и не очень чистый. Юлиан протер глаза. Неужели он спал? Мыслями снова завладела рука, и уже невыдуманная, теперь он знал точно. За спиной послышалось шуршание, краем глаза он подметил движение; обернулся, но ничего не увидел. Рядышком в фонтане расплывалось отражение фонаря. И вдруг он понял, что рано или поздно придется умереть.
Не сегодня и даже не очень скоро, но вообще когда-нибудь; что тело можно порвать или сломать, словно обыкновенную вещь. Он посмотрел на руки: две серые ладошки, узкие и изящно очерченные, а когда нашел некоторое сходство с теми, давешними, его охватил ужас, да такой, что показался непременной составляющей мира, порождением окружавшей его темноты. Пот, несмотря на мороз, градом катился по его лицу. Юлиан закрыл глаза. Попробовал представить, что его больше нет, нигде, совершенно нигде; и тут сообразил, что как раз это и невозможно, что, пока в его голове роятся даже самые никчемные мысли, ему никуда не деться, он будет жить, в любом образе, обернись ты хоть привидением, хоть человеком-невидимкой.
Когда он открыл глаза, месяц перекочевал дальше. За спиной что-то зашелестело, но Юлиан не испугался: наверное, птица или белочка. Сжав кулаки, он медленно поднялся. Вышел из парка и направился вниз по улице; светофор подмигивал желтым глазом, ни одной машины поблизости. Он остановился перед витриной: радиоаппаратура, стиральная машина и — его собственное бледное отражение, и вдруг почувствовал, что уши, эти ненавистные уши, больше ему не мешают; на радио засветились электронные часы: ноль, три, двоеточие, ноль и семь. Он смотрел на цифры, пока семерка не превратилась в восьмерку.
Из ресторана рвались наружу приглушенные звуки: музыка вперемешку с голосами; он невольно ускорил шаг. Возле автомата со жвачками притормозил. Правда, не больно-то и хотелось, но раз уж остановился, придется взять. Он достал монету, просунул в щель и услышал, как та покатилась по железным недрам, подгоняемая невидимыми пальцами, раз, другой, третий, наконец попала в цель, и пачка выпала. Он разорвал обертку, очистил пластинку от фольги и положил в рот. На вкус сладкая, она постепенно изменяла форму, с каждым движением становясь круглее. Когда чья-то рука коснулась его плеча, он не струсил. Он был к этому готов.
Повернулся и поглядел в лицо полицейскому. Потом подумал об училке, о надкусанном яблоке в трамвае, о Туле и драконах без имени, обитавших на дне морском. И все равно почувствовал облегчение.
— И как же тебя звать? — спросил полицейский.
Ладно, так и быть, он вернется домой. Отец раскричится, его накажут — заставят сидеть дома или надолго лишат карманных денег, — мама вообще не пожелает разговаривать, но в конце концов все забудется, а куда им деваться. Зато уши больше никогда не будут ему мешать. Он оглядел полицейского. Потом набрал воздуха и назвал свое имя.
Со временем воспоминание об этом моменте утвердилось как самое первое — его очередная причуда, разумеется. На самом деле память хранила целую прорву других, гораздо более ранних, но все они относились как бы не совсем к нему, а к кому-то другому, знакомому Юлиану по другой жизни.
Чаще всего это были бессвязные, плохо выстроенные и потрепанные по краям картинки. Ковер в гостиной, на ковре — разбросанные игрушки, разбросанные для того, чтобы посмотреть, как они вдруг оживут и, словно червяки, поползут в разные стороны или, наоборот, соберутся в кучку. Резиновая утка, солдатик, едва удерживающий в руках почти отломанный штык, плюшевый мишка в шляпе набекрень и маленький полицейский, однажды уличенный в постыдном побеге: короткими перебежками он прокрался к дверной щели. Юлиан знал об их молчаливом братстве, об их тайном и недобром соглашении против него и догадывался, что бороться с этим никак нельзя и что стоит ему заснуть или выйти из комнаты, как они тут же примутся разбирать его по косточкам. Еще он помнил отца, метавшегося туда-сюда в ярости, причины которой он не знал и никогда не узнает. Еще лицо брата Пауля: как тот, полуприкрыв глаза и закинув назад голову, смотрит кукольную передачу по телевизору. Каждый божий день после обеда куклы давали представление, но только для них — оба верили в это и испытали неописуемое разочарование, узнав, что их видели все и что это обыкновенные деревяшки, искусно наряженные, обклеенные, подвешенные на ниточках и якобы живые перед камерой. Помнилась мама, писавшая кому-то письмо. Летом. Он сидел на полу и наблюдал, их глаза встретились, она отвернулась, а ему вдруг почудилось, будто что-то безвозвратно утрачено. Он встал и вышел. Наткнулся на по пояс окопавшегося игрушечного полицейского, который опять пытался улизнуть. Юлиан, несмотря на отчаянное сопротивление, вытащил беглеца прямо из земли и прислушался к голосам, лившимся из окна Пауля: взрослые разговоры по радио, непонятно, как можно такое слушать. А после ужина разрешалось посмотреть какой-нибудь фильм, но уже через полчаса его загоняли в кровать. Вот так проходили летние дни, ничем не отличавшиеся от предыдущих и тех, которые еще наступят, и ничто не предвещало перемен.