Елена Блонди - Инга
— Черт!
Выпрямляясь на слабых ногах, открыла глаза, с удивлением уставясь в чье-то лицо в сантиметре от собственного. Дернула плечами, ниже которых чужие руки жестко обхватили локти.
Глаза вдруг сошлись к переносице, брови задрались, и все чужое лицо вдруг стало мультяшным, полным дурацкого восторженного веселья.
— Пьяная муха! — сказал знакомый голос. Пахнуло крепким вином и дешевыми сигаретами.
От неожиданности Инга расхохоталась, одновременно не понимая — да кто ж это? Руки на локтях придавили ее сильнее, приближая к себе, грудь Инги уперлась в ребра, плющась.
— Теперь ты, — предложил голос, а лицо превращалось снова из мультика в человека.
— Пусти! — она отступила, выворачивая локти, в ярком свете высокого фонаря, наконец, узнала, — Горчик? С ума сошел совсем? Да пусти ты!
Руки исчезли. Горчик сунул их в карманы, сузил серые глаза и сразу стал самим собой, парень среднего роста, с невнятным ленивым лицом и зачесанными назад выгоревшими русыми волосами.
— Ну, пустил.
— Ну… и все…
Она отвернулась. И вдруг он шагнул ближе, схватил ее руку, дергая к себе. Другой обнял за плечи, чтобы не вырвалась. Рядом грохнула музыка, завыла певица, всхлипывая.
— Ищешь, да? А может показать? Хочешь, покажу? Попозже!
— Что? Да убери лапу свою!
Она вырывалась, тяжело дыша и не понимая, о чем он шепчет, а потом кричит ей в ухо, перебивая тяжелые ритмы из высокой колонки. Это «попозже», оно как там, на тропе, когда один увел девчонку, а двое попозже, придут попозже, когда он ее уже…
— С-скотина!
— Ладно… Я тебя сегодня найду. Как обратно пойдешь.
Она наступила шлепком на его ногу, выворачивая, чтоб побольнее.
И тут увидела его. Он, и правда, водил свою девушку — потанцевать. Спустился с края длинного крылечка, подавая руку, увлек за собой, смеясь и оглядываясь, как послушно бежит следом, откидывая беленькие стриженые волосы, мелькают загорелые коленочки из-под мини-платья.
Инга застыла, замерев на полувыдохе. А он, скользнув по ее красному лицу взглядом, полным радостного ожидания, прошел мимо, таща за руку блондинку, и — скрылись в кустах, укрывающих склон.
Прыгающая песня кончилась, Том Джонс запричитал что-то печальное, вкусно жалуясь, пары за переплетенными лианами затоптались послушно.
— С ноги сойди, — Горчик резко выдернул ступню, и отпустил Ингу.
Та качнулась и встала, механически одергивая рубашку, поправляя волосы. думая с ужасом, он сейчас спросит, этот скотина спросит ее, о Петре, он и так знает, видел же, а сейчас, надо просто побежать, от него…
— Бухнуть хочешь? — деловито спросил Горчик совсем о другом. Инга усмехнулась, ну да, Серега есть Серега.
— Нет.
Развернулась и пошла, стараясь не думать, о том, что там за кустами на склоне натыканы лавочки, такие странные, широкие и низкие, и парни, посмеиваясь, называют их «еблавочками», хвалят архитектора, что придумал и не испугался. Все равно там все, всегда, в этих кустах-то…
— Нет, — шептала Инга, продираясь через фланирующую толпу, кивая и даже улыбаясь кому-то, — не он, нет, он не такой.
Спасаясь от музыки и смеха, от яркого света, что без жалости всматривался в лицо, сбежала по узкой лесенке на пляж. Скинула шлепки и, подхватывая их рукой, быстро пошла по узкой полоске теплого песка, взрытого тысячами ног. Справа валилась на нее праздничная летняя набережная, помахивая ночному бризу полосатыми и белыми навесами, а слева, за широкой полосой галечного пляжа лежала черная вода, терпеливо отражая огни, плела из них зыбкие дорожки.
Тут тоже бродили люди, окликали друг друга, женщины спотыкались на гальке каблуками и мужчины придерживали их под локотки. Или вместе валились, хохоча и разбрасывая ноги.
Инга шла и шла, к зонтикам ресторанчика, а после ушла за них, в темноту, где и песок и галька сужаясь, смыкались и пропадали, уткнувшись в гору. Тут стояла кромешная темнота и казалась еще чернее, из-за яркого света, что остался за спиной.
Оглянувшись, она вытащила фонарик и, проводя по камням узким слабым лучом, полезла вверх, на небольшую седловину, отделяющую самый нос мыса от горного массива. С виду и недалеко, но через десять минут Инга уже тяжело дышала и с беспокойством смотрела, как помигивает слабая батарейка. Нашла сбоку от тропы крошечную полянку, заросшую упругим спорышом, шагнула к черным кустам и села. Выключила фонарик и повалилась навзничь, глядя на сочные мохнатые звезды. Волосы мешали, щекоча скулу и она, поправляя, вытащила оборванную плеть вьюнка со спящим цветком. Подержала в руке, ощупывая. И положила рядом. Ипомея. Как в том романсе, что мурлыкает Вива, когда протирает пыль на комоде, тяжелом как деревянный танк. Как дойдет до портрета в серебряной витой рамочке, так Инга уже знает, сейчас ей слушать про ипомею.
— Белых лилий ипомеи
Белый венчик цвел кругом,
запевала Вива, протирая тряпочкой крупный нос и квадратный подбородок парня с густыми темными волосами, что стоял, обнимая за плечики хрупкую красавицу в платье с большими цветами.
Замолкала и после пела снова, поправляя сама себя, с силой произнося нужное слово:
— Белых лилий Идумеи… Идумеи!
Белый венчик цвел кругом…
А после, задумавшись, снова меняла Идумею на ипомею.
— Ба, — спросила ее Инга, — а почему ты, то так поешь, то другое? А правильно как?
Вива села на диван и, держа в руках фотографию, похлопала рядом, подзывая внучку.
— Видишь, на моем платье цветы какие? Оно белое было, как снег, и большие цветы — сиреневые, с тонкими красными и синими прожилками. Когда совсем истрепалось, я даже заплакала, так его любила. Такая красота, глаз не оторвать от цветков. Они теперь кругом растут, на всех заборах. И для меня — самые лучшие. Это мне было свадебное платье, детка, твой дед Олег мне утром сделал предложение, ждал в коридоре, я надела платье, единственное свое. Мы с ним поехали в загс и расписались. Целый день гуляли вместе. Вернулись к нему, у него комната была, как инженеру, ему дали отдельную. Я вошла, и стали мы — семья. А потом Зойка родилась, в этой самой комнате я ее купала, а платье висело на стене, укрытое простыней, потому что шкафа не было.
Баба Вива на фотографии была очень красивая, и Инга, присмотревшись, вдруг поняла — совсем-совсем молодая.
— Так ты что, поженились, и через девять месяцев уже и родила? — жалея о бабкиной юности, уточнила Инга.
— Почему через девять, — рассеянно отозвалась Вива, отскребая пятнышко от своего юного подбородка под стеклом, — через шесть. Ой. Гм. Инга, детка, там кажется, чайник…
В светлой комнате, — Вива очень любила, чтоб светло, — некуда спрятаться, Инга увидела, как у ее самостоятельной, уверенной в себе аристократичной бабки покраснели щеки. И поспешно спросила, меняя тему.
— Ты его очень любила, да?
— Олеженьку? Обожала! Он меня старше был, на десять лет, я его обожала и все, что вокруг нас, все до чего дотрагивался, обожала тоже. Господи, да я и платье это любила в сто раз больше, потому что Олегу оно ужасно нравилось.
Вива положила портрет на диван и повернулась к внучке.
— А что касается беременности, то именно поэтому за тебя переживаю, детка. Я родила в семнадцать лет, твою маму. Мне бы в куклы играть, а я уже с ребенком, и через полгода — вдова. И твоя мать родила тебя в семнадцать! Я помнила себя и потому попыталась стать тебе матерью, потому что какая из нее мать, она же девчонка была. Совсем. Тебе сейчас столько же, сколько ей было.
— Ба, перестань. Вы с мамой вон какие — красавицы. А я? Да кому я…
— Не смей! Ты именно дурочка, совсем не понимаешь, что мелешь сейчас!
Вива встала, по-королевски распрямляя красивые плечи. Уставила в Ингу тонкий палец:
— Если будешь так думать, кинешься к любому, кто ласково посмотрит! И точно так же получишь ребенка-пеленки, только без всякой любви! Поняла? Достоинство и еще раз достоинство, Инга! А дурное дело, оно — нехитрое, как вон Феля говорит, Надькина мать, и она совершенно права со своей мужицкой присказкой. Секс — дурное нехитрое дело. Полчаса, даже и непонятно, удовольствия или нет, и после этого на руках у тебя живое существо, живая душа! Ох…
Вива вернулась на диван и протянула руку. Внучка послушно вложила в бабкину ладонь ментоловый карандашик. И та, проводя по виску, вдруг спросила:
— Кстати. А ты не знаешь, какое у Фели полное имя? Я все стесняюсь спросить, и все думаю, неужто Офелия?
Инга фыркнула. Феля Корнеева была женщиной толстой и круглой, румяной, как колобок на низеньких ножках, на мужа орала так, что с алычи падали ягоды, и по субботам, выпивая с гостями, пела низким голосом протяжные северные песни. Офелия. О, нимфа!..
— Знаю. Мы в школе стенд оформляли, к юбилею. И там смотрели старые фото и дипломы всякие. Фелицада Максимовна Кушичко.