Гурам Дочанашвили - Одарю тебя трижды (Одеяние Первое)
— Подойди ближе, Реса.
Веснушчатый ступил шага два, в полумраке взгляд его был беззастенчив, но отец посветил на него лучиной, и он смешался, потупился. И хотя вид у него был виноватый, пальцы неприметно для отца беззаботно выстукивали что-то по поясу.
— В пасмурный день родился ты, Реса, душный, знойный. Лежал завернутый в тряпье, хилый, синюшный, и никто бы не сказал — суждено ли тебе выжить, плакать и то не хватало силенок. Шло время. Я следил за тобой. Мальчишкой — мучил животных, бездушным рос, чересчур озорным, одно держал на уме: что бы выкинуть, кого бы, одурачить. Потом пушок над губой пробился, ты к свирели приохотился, и, надо признать, никто не играл искусней тебя, никто не припевал лучше, да и на язык был боек, складно, ладно говорил, а иной женщине ничего больше и не надо, верно, Реса? Не часто доводилось мне тебя видеть — когда я в поле уходил, ты еще в сладких снах витал; когда возвращался, ты на лесной поляне голову кому-нибудь кружил, побасенками и прибауточками завлекал. А если и сталкивался вдруг со мной, отводил глаза, будто не замечал...
Отец говорил, вытянув руку, крепко зажав лучину: блеклый свет лился на лицо веснушчатого.
— Не раз увиливал ты от смерти, не раз ускользал от кары — это-то хотя бы помнишь? С кинжалом гнались за тобой, не настигли, стрелу пустили вдогонку — не сразили. О скольких твоих проступках так и не узнали, сошло с рук — жив остался. А недавно, помнишь, я помешал тебе выпить из зеленой чаши на свадьбе у соседа, не дал погибнуть...
— Ух... — облегченно выдохнул веснушчатый.
Отец отвел лучину. Все трое молчали.
Пальцы веснушчатого снова тихонечко забарабанили по поясу, а у спутника его от ярости пальцы впились в ладонь.
Отец опустился на треногу у камина.
— Ладно, Реса, спой нам что-нибудь, сыграй.
— Что сыграть? — встрепенулся веснушчатый и, запустив руку за пазуху, выудил свирель. — Чуть не потерял ее, у родника оставил, еле отыскал. Что спеть?
— Что хочешь. Что охота, то и пой. Веснушчатый поднес свирель ко рту. Полуприкрыв веки, растянув губы, легко, упоенно задвигал пальцами по свирели. Потом опустил ее и запел, постукивая в такт по бедру:
Крепость выросла на горе,
выросла в понедельный день,
опоясалась она стеной,
укрылась небом-шапкою,
хе-е, хее...
И снова подул в свирель, перебирая плечами и припевая:
В руки славные попала
славная свирель,
хе-е, хее...
Из рук в руки переходишь,
ты тоску-кручину гонишь.
Тебя за пазухой лелеять,
будто розы лепесток,
хе-е, хее
И, развеселясь, опять припал губами к свирели. Настойчив был взгляд отца, но Реса разошелся, беззастенчиво, игриво запел:
Провести бы мне с тобой
хоть бы ноченьку одну,
вместе буркою укрыться,
на руке твоей проспаться!
И, распаленный, возбужденный, прикусил губу.
Лисо, лисо, ветер веет — лисим далалео,
сокол крылья расправляет — лисим далалео.
Муж твой спит, тебе не спится,
и душа к тебе стремится,
к ладной, статной и пригожей, лисим далалео.
Лисо, лисо, ветер веет,
сокол крылья расправляет — лисим далалео.
У отца вздулись, заходили желваки, но он сидел спиной к огню, и лицо скрыто было полутьмой, а веснушчатый, опустив веки, слегка приплясывал и даже приседал.
Мне б такую обнять, белотелую,
мне б коснуться губами груди,
хе-е, хее...
Нанду угрюмо смотрел в пол, из ладоней его сочилась кровь, но от грохота рухнувшего на пол тела вздрогнул, глянул на певца, на пожелтевшее лицо в зеленых пятнах, испуганно воскликнул:
— Что случилось, что?!
Отец сидел так же прямо, спокойный, задумчивый.
— Что случилось? — повторил Нанду, вскричал: — Я ничего... Я ни при чем!
— Да, ты ни при чем, — молвил отец. — Возьми лучину, вглядись...
Нанду схватил лучину, осветил лицо упавшего. От губы по подбородку тоненько змеилась кровь и извивалось в ней что-то. Затенив пламя рукой, вгляделся попристальней и отпрянул к стене.
— Ииркола чи!
— Ииркола чи... — тихо подтвердил отец.
Растянувшийся на полу Реса казался еще длинней.
— Откуда взялась тут?.. Как попала к нему?.. Прямо в губу укусила.
— Видно, в свирель заползла... Сам сказал — у родника ее позабыл, еле нашел...
— Удивительно! Удивительно! — Нанду помрачнел, умолк.
Отец поднялся с треноги, склонился над упавшим, прутиком коснулся кровавой полоски. Что-то малюсенькое, тонюсенькое, извившись, впилось в прутик, — видимо, распаленная кровью змейка норовила укусить его... Отец шагнул к камину, повел прутиком, и над головешкой взвилось пламечко и поглотило что-то алое, сверкнувшее. Отец взял лучину, подошел к жавшемуся у стены человеку.
— Взгляни на меня, Нанду.
На угрюмом лице метались тусклые отсветы, человек пытался улыбнуться — не получалась улыбка.
— Радуешься, Нанду?
— Нет, что вы говорите... — смешался он. — Как можно радоваться чужой смерти...
Отец не сводил с него глаз, в глазах была горечь. Человек снова попытался улыбнуться, и снова не получилось.
— Ступай прочь! — Отец повернулся к нему спиной. — И не смей являться в мой дом, ступай, сту...
...Когда дверь притворилась, отец посмотрел в окно, вслед ушедшему.
Задумчиво, с жалостью следил он за уходившим в ночь, а бледные блики очажного огня все так же упрямо терлись о его спину, голову. Время шло...
ЛЕСНАЯ ОПУШКА
Взгляд Доменико вяло скользил по знакомым ломаным узорам тяжелого, к потолку подобравшегося ковра. Во дворе с утра кололи дрова, но резкие, короткие удары с размаху бившего топора лишь изредка проникали в его дремотное сознание. Лень было вставать, и, лежа лицом к стене, он поневоле разглядывал ковер. Хотелось пить. Потянулся к медному кувшинчику у изголовья, поднес к губам и скривился — теплой оказалась вода. Ногой скинул одеяло, поднялся. Босой прошел к окну. Внизу парень его лет рубил дрова. Да, можно было и его окликнуть, конечно, и велеть принести воды, но постеснялся — его лет был парень. Вернулся к постели, лениво потянулся за рубахой, но морил сон, и он одевался, не разлепляя век. Неохота было спускаться во двор, и снова выглянул из окна — к воротам шел Бибо. Обрадовался: не выносил старшего работника.
— Эй, Бибо!
— Чего тебе?
— Дай попить.
— Попить? — протянул Бибо, пытаясь увильнуть, и нашелся: — Эй, слышь, парень, снеси ему наверх свежей воды...
Парень всадил топор в здоровенный чурбак и побежал за кувшином.
Разом опротивело все. Нехотя спустился во двор — ни Бибо, ни парня там уже не было. Подошел к дровам, ухватился за топор, но, крепко всаженный, он не поддался, поднатужился, рванул изо всех сил и отлетел вместе с ним, толкнув кого-то спиной. Обернулся — за спиной нерешительно улыбался ему парень, прикрыв ладонью кувшин. Доменико тоже заулыбался и, перекинув топор в левую руку, правой поднес кувшин ко рту, однако не удержал — большой был кувшин. Приставил топор к ноге, обхватил прохладный глиняный сосуд всеми десятью пальцами и всласть напился, потом снова взялся за топор. Парень остерег:
— Ногу не покалечь.
Доменико задели его слова, но ничего похожего на насмешку в лице парня не заметил. Настроение все равно испортилось, и он равнодушно протянул ему топор.
Вышел за ворота, побрел по дороге, медленно шел, не спеша, раза два груженая арба обогнала. Брел, не думая, куда и зачем, не знал, чем заняться. По сторонам дороги, на полях и виноградниках, трудились крестьяне — пололи, мотыжили, утирали рукой взмокший лоб, на минуту-другую расправляли онемевшую спину и снова брались за мотыгу.
Да, правда — чужак!
А тот, укрывшись в тени на лесной опушке, подложив руку под голову и закрыв глаза, думал свою думу.
Беглец испуганно вскочил было, но, увидев Доменико, успокоился.
— Это ты...
— Да, напугал?
— Нет, от неожиданности просто. Задумался и... Не знаешь, что это, Доменико?
— Лесная груша, дичок.
— Похожа на садовую.
— Да, полно ее в лесу, кислятина, есть нельзя.
— Почему же, на вкус ничего, хорошая.
— Вырастет в лесу хорошая, как же!
— А чего не вырастет, видишь — растет... К слову сказать, Доменико, нет на свете плохого дерева, плохого растения...
— Нет, говоришь? — Доменико подумал и вспомнил : — А вот папоротник, на кой он, какой от него прок?
— Дался тебе этот папоротник, — засмеялся Беглец, — чем он тебе мешает?
Доменико смутился, устремил взор в сторону селения какой-то крестьянин, издали не разобрал кто, бил молотом, звук запоздало докатывался до опушки. Долго следил за ним, потом уставился на небо, сладко зевнул.