Джейн Веркор - Плот Медузы
- О, к очень раннему. У меня сохранились совершенно отчетливые воспоминания об очень раннем детстве.
- Что ж, мы этим воспользуемся. В ту пору вы еще дружили с вашим кузеном?
Ответил не сразу. Сначала его голубые глаза заволокла дымка воспоминаний - так бывает, когда взгляд обращается как бы внутрь себя. Я протянула ему ящичек - сигару?
- Сигары очень хорошие. Мне их присылают из Голландии.
- Если позволите, я предпочитаю свою трубку.
Интересно наблюдать, как он ее набивает, заталкивает табак мизинцем, а крошит пальцами другой руки - точно лапы паука расправляются с мушкой. Раскуривая трубку, начинает говорить. На лице задумчивая полуулыбка.
- Дружил ли я с Реми? (Пф-ф!..) Да, конечно, дружил. (Пф-ф...) Два сапога - пара. (Пф...) Шалуны - каких свет не видел... Мое самое раннее воспоминание? Пожалуй, история с китайской вазой. Это была громадная ваза, в ней росла пальма. Стояла она довольно неустойчиво на трехногом столике. Мы привязали один конец веревки к пальме, а другой к гвоздю в стене, я вскарабкался на стул, и мы пустили по веревке от гвоздя к вазе пряжку от ремня. Нам хотелось изобразить захватывающий аттракцион, который мы видели на ярмарке в Данфере. Там была натянута стальная проволока, и по ней можно было скользить с невероятной скоростью, держась за два кольца, укрепленных на роликах. Родители нам запрещали это развлечение - слишком опасно (кстати, позже его запретила и полиция). И вот мы воображали, что скользящая пряжка - это мы сами. Но замена была слишком жалка, чтобы долго питать детское воображение. И Реми пришло в голову подвесить к веревке своего Полишинеля. Полишинель был почти с меня ростом, и едва он повис на веревке, как ваза с пальмой зашаталась. Бедняга Реми! Я как сейчас вижу: расставив руки, он в отчаянии пытается удержать фарфоровую махину в три раза больше его самого. И вот ваза с оглушительным грохотом рухнула на пол, земля рассыпалась. Мы ревем, вопим от ужаса - я стоя на стуле, Реми среди осколков вазы, - а мои перепуганные родители кричат из-за двери: "Что? Что случилось" - не решаясь войти из страха, что мы погребены под обломками упавшего шкафа.
- Представляю, как они обрадовались потом. Вас не наказали?
- В тот раз - не помню. Но если наказали, нахлобучку, как всегда, получил я один.
- Почему "как всегда"?
- Потому что Реми следовал в жизни золотому правилу: "Никаких неприятностей". При первом признаке тревоги он забивался под кресло или под диван и оттуда наблюдал за развитием событий.
- А вы?..
- А я - я встречал их лицом к лицу. Мне было всего три года, а Реми пять, и я был от горшка два вершка, но именно я шел навстречу опасности. Видно, я от рождения был бунтарем. (Усмехается.)
- И подзатыльники доставались вам?
- Само собой, кто бы ни провинился. А я думал об одном: как отомстить за несправедливость.
- Кому? Реми?
- О нет, взрослым. Но они были слишком большие, слишком сильные, чтобы я мог расправиться с ними, поэтому я обращал свой гнев на принадлежавшие им вещи: на мебель, на лампу. Мать часто описывала мне такую, например, сцену: разъяренный карапуз вцепился в турецкий ковер, который лежит на полу под громадным столом, и кричит, грозится: "Я созгу твой ковел! Лазобью твою лампу!" Мать смеялась, а я неистовствовал от бессильной ярости, обзывал ее гадиной, бросался к окну, звал: "Спасите, здесь обизают лебенка", на улице поднимался шум... Очаровательное дитя, как видите.
- И чем кончались эти приступы ярости?
- Вполне заслуженной поркой. Причем в этом случае я принимал ее безропотно и даже с некоторым, пожалуй, удовлетворением.
- Вот тебе раз! Почему?
- Потому что мне удавалось восстановить справедливость. Ведь эту-то порку я действительно _заслужил_.
- По крайней мере так вам это представляется теперь...
- Вовсе нет. Родители не так уж далеки от истины, когда, выпоров капризного мальчугана, приговаривают: "Теперь у тебя хотя бы будет причина для слез". Он ведь для того и плакал, чтобы его наконец выдрали за дело. Только таким способом в нем и может изгладиться обида за какое-нибудь несправедливое наказание, которую он не вполне осознает, но горько чувствует. На эти вещи у меня очень хорошая память. Да что там, мои первые воспоминания такого рода восходят к еще более давним временам, к еще более раннему возрасту.
- Когда вам не было и трех?
- Ровно полтора года. Я опрокинул какую-то кастрюлю, обжег руку, истошно кричал - но ничего этого я не помню. Зато я вижу себя у открытого буфета, няня протягивает мне пирожное. Я был сластена, а чтобы съесть пирожное, нужно было перестать кричать. И вот это-то, это единственное, я помню - свое унижение. Само собой, я сдерживаю слезы, но, жуя пирожное, думаю - не такими словами, конечно, но все-таки думаю с досадой, с обидой: "Она заткнула мне рот пирожным".
- Черт возьми! Полтора года - и уже такая гордыня!
- Гордыня? Навряд ли. По-моему, тут было другое, я не мог перенести самовластия взрослых, того, что они по своей прихоти вертят слабым, беззащитным существом: захотят - заставят плакать, захотят - заткнут рот. Уже в том возрасте мне была невыносима несправедливость, навязанная силой.
- Вы не такое уже редкое исключение. Всем детям в большей или меньшей степени присуще это чувство.
- Не уверен, что именно оно. По сути дела, я ополчался против плохо устроенного мира, в котором взрослые знают все, а дети ничего, не знают даже, что можно, а что нельзя. Чувство страха, вернее, уверенности, что мне придется быть изгоем, окрасило все мое детство. Вы меня понимаете?
- Не совсем. Изгоем - где? В дурно устроенном обществе?
- В мире, где тот, кто знает все - будь это отец, мать или сам Господь Бог, - не желает уберечь ребенка от промахов, порожденных неведением, а потом его же награждает тумаками. Разве это справедливо? Разве допустимо? Вот каково было мое чувство. Чувство отторгнутости, одиночества. Ощущение, что ребенок одинок. Что ему не на кого рассчитывать. А вот вам еще одно воспоминание. Я вас не утомил?
- Нет, нет, я слушаю.
- Я был тогда чуть постарше - лет четырех или пяти. Меня учили читать Священную историю. Вначале кара, назначенная Адаму, вызвала у меня просто отвращение: "В поте лица твоего будешь есть хлеб". "В поте лица" - какая гадость! Но когда мне объяснили, что это значит, я и вовсе приуныл: хлеб надо было _заработать_. Долгое время я полагал, что нет ничего проще пошел в банк и взял деньги. Но тогда почему же каждый раз, когда приближались _последние дни месяца_, отец ворчал: "Сколько веревку ни вить, а концу быть!" Мать проливала слезы. Этот "конец" не выходил у меня из головы. Значит, заработать себе на хлеб не такое простое дело? А вдруг я этому не научусь? Вдруг я стану таким, как нищие попрошайки в метро? В метро было много нищих, и это смущало мой покой. Мысль о них преследовала меня каждое утро, когда меня водили на прогулку мимо булочной против Бельфорского льва. Эта булочная с открытой витриной, выложенной свежими хлебцами, бриошами и рогаликами, и поныне существует на углу улицы Дагерр. Здесь всегда был народ - люди, которые умели зарабатывать себе на хлеб. А чуть поодаль на складном стуле сидел нищий и, подражая флейте, носом выводил какие-то невнятные гнусавые звуки, от которых мне становилось не по себе. Однажды я видел, как ему бросили какую-то мелочь, он вошел в булочную и купил маленький хлебец. Я тут же сделал подсчет. В ту пору такой хлебец стоил два су. Шоколадка тоже. Стало быть, на худой конец, если я стану нищим, главное - каждый день получать по две монетки в два су, тогда я смогу прожить. А если мне иной раз перепадет три монетки, я, может, даже скоплю деньги на старость. Этот подсчет избавил меня от тревоги за будущее. Во всяком случае - отчасти.
- А теперь?
- Простите, не понял?
Вопрос застиг его врасплох. Я уточнила: "Теперь вы избавились от тревоги за будущее?"
Он засмеялся негромко, с каким-то даже вежливым удивлением. И, не вставая, отвесил мне почтительный поклон.
- Что ж, и вправду нет. Вы угадали. Я тревожусь о нем ненамного меньше прежнего. Несмотря на известность, несмотря на успех моих книг. В этом отношении я никогда не был спокоен. Меня не покидает мысль о том, что общество жестоко - более жестоко, чем я даже предполагал. Успех - дело неверное. Счастье переменчиво, человека могут забыть, завтра все может измениться, и я потеряю все, что имею.
- А вы не думаете, что мадам Легран подозревает об этих ваших страхах?
- Ей нечего подозревать - они ей хорошо известны. Я ведь ничего от нее не скрываю. Но если вы полагаете, что из-за этого у нее возник какой-то "комплекс неуверенности", вы глубоко заблуждаетесь. Когда на меня находят эти дурацкие страхи, мы вместе их вышучиваем. Мы оба достаточно сильные люди, чтобы в случае необходимости противостоять несчастьям.
- Во всяком случае, вы так полагаете.
- Я в этом уверен. Причем на основании опыта: ведь я больше года жил впроголодь.