Неджма - Миндаль
Она добавила, задумчиво сдвинув брови: «Знаешь что? Я не верю в грех. А у тех, кто вечно твердит о нем, в день Страшного суда только и будет показать святейшему взгляду Господина миров, что свои засохшие стручки, как единственный и отвратный грех. Они думают, что маленькие мерзости, учиненные их колбаской, произведут на Него впечатление! А я тебе скажу, что все эти ублюдки сгниют в аду за то, что их не хватило на прекрасные и благородные грехи, достойные бесконечного величия Всевышнего!»
Осыпая проклятьями жителей Имчука, тетушка Сельма всегда имела в виду мужчин и никогда женщин. Как будто женские проступки были всего лишь милыми промахами, способными рассмешить созвездия.
Я была взволнованна и отважилась спросить у нее, что такое прекрасный и благородный грех. Она засмеялась своим солнечным смехом львицы, спугнув с колен коричневого щенка, которого кормила из бутылочки и который постоянно лизал ей ноги. Вдруг, посерьезнев, она мечтательно прошептала: «Любить, девочка. Просто любить. Но за этот грех получаешь рай в награду».
Тетушка Сельма родилась в Танжере. Попав в один прекрасный день в объятия дяди Слимана, она впервые в жизни увидела нашу реку — Вади — в половодье. Белокурая и пухленькая, она, не чинясь, подняла корзину, служившую колыбелью, и расцеловала меня, прелестного младенца, под обеспокоенным взглядом моего отца, непривычного к такой экспансивности.
Мы с ней уселись под навесом дворика, замощенного потрескавшимися зелеными плитками, словно были одни во всем свете, вне времени, вне Танжера. Она еще улыбалась, вспоминая, как попала в Имчук, неопытная и совсем чужая, и как ее принял отец, очевидно недовольный.
— Из-за вади? — спросила я.
— Да нет! Из-за тебя! Лишний рот, который придется кормить, — времена тогда были нелегкие, а твоя мать после пятилетней передышки снова стала рожать как крольчиха.
Я ответила, что отец никогда не показывал мне, что я обуза. — Все верно! Ты стала его любимицей. У твоего отца было нежное сердце, но ему приходилось прятать свою чувствительность под молчаливостью, напоминавшей грубость. Ох, быть мужчиной не всегда весело, знаешь ли! Он не имеет права плакать. Даже когда хоронит отца, мать или ребенка. Он не должен говорить «я люблю тебя», признаваться, что боится или что подцепил триппер. Неудивительно, что от такой жизни наши мужчины превращаются в настоящих чудовищ.
По-моему, это был единственный раз, когда тетя Сельма выказала при мне некоторое сочувствие к мужчинам.
Подбирая крошки кунжутного печенья, которое она пододвинула к моей чашке кофе, я все время украдкой заглядывала ей в лицо, боясь увидеть на нем признаки досады или раздражения. Но нет, тетушка Сельма, похоже, не сердилась на меня за то, что я нагрянула без предупреждения. Она дала мне время очнуться от сна, покуривая и попивая чай из стаканчика; она вспомнила Имчук лишь для того, чтобы убедить меня открыть ей сердце, которое, как она догадывалась, было крепко заперто ненавистью и гневом. Отчаявшись дождаться, когда я перейду к делу, она скрестила руки на животе и спросила сурово, как полицейский:
— Ну, теперь говори: зачем ты сюда приехала? Надеюсь, ты не подожгла дом и не отравила свекровь? Если что, лучше признайся сразу: мне этот брак никогда не нравился. Знаю, устраиваться надо, но не такой ценой!
Я понурилась. Если я хочу быть с ней честной, я обязана рассказать все подробно. Но от многих воспоминаний мне становилось так больно, что хотелось навсегда стереть их из памяти.
Свадьба Бадры
Хмеду было сорок лет. Мне только-только исполнилось семнадцать. Но Хмед был нотариусом, и эта должность придавала ему в глазах жителей деревни ни с чем не сравнимую власть — ведь он подтверждал их существование, записывая имена в государственные реестры! Хмед уже дважды был женат, но прогнал обеих жен за неплодность. О его мрачном и раздражительном характере ходили легенды, но он жил в прекрасном, по нашим понятиям, доме, расположенном на окраине деревни, неподалеку от железнодорожного вокзала. Все знали, что он щедро одаривает своих будущих супруг и устраивает роскошные свадьбы. Он был одним из самых завидных женихов в Имчуке, о нем мечтали послушные девы и их корыстолюбивые мамаши.
Однажды мать Хмеда вошла к нам в дом, и я сразу же поняла, что настал мой черед положить голову на плаху. Я подслушала, как одна деревенская кумушка шептала маме на ухо неискренне доброжелательные советы:
— Соглашайся! Твоя дочь уже женщина, зачем ей ездить в город, в эту проклятую школу, которая все равно не пригодится. Если будешь упрямиться, она вырастет, созреет и пойдет по рукам!
Конечно, школа мне не особенно нравилась, но сидеть дома взаперти тоже не улыбалось. Пансионат первого и пока единственного колледжа для девушек в Зриде позволял мне покинуть родные стены, а главное — сбежать из-под надзора младшего брата Али, задиристого петушка, который считал делом чести залезть под юбку каждой женщине в деревне и который после смерти отца стал по закону моим опекуном. Командуя женщинами, мальчики утверждают себя как мужественные рьял.[12]
Если под рукой у них не окажется сестры для битья, их уверенность в себе того и гляди пошатнется и обвиснет, как член без эрекции.
Чтобы придирчиво оценить, гожусь ли я на роль супруги, достойной клана ее сына, будущая свекровь не стала дожидаться окончательного согласия моей матери. Вместе со своей старшей дочерью она заявилась в баню в тот день, когда там была я. Они осмотрели меня с головы до ног, щупая грудь, ягодицы, колени, икры и лодыжки. Мне казалось, что я жертвенный ягненок на праздник Аида. Не хватало только ленточек на голове. Но, зная правила и обычаи, я покорилась, даже не заблеяв. Зачем нарушать вековые устои, превращающие баню в рынок, на котором человеческая плоть продается втрое дешевле, чем баранина?
Потом и для бабки, столетней, татуированной с головы до ног мегеры, настал черед переступить порог нашего дома. Жуя табак и отплевываясь в большой клетчатый серо-синий платок, она уселась во дворе и стала смотреть, как я хлопочу по хозяйству. Мама делала мне страшные глаза, чтобы я старалась получше, — она понимала, что старуха доложит своим, какая из меня хозяйка. Мне ли не знать, что мама пытается сбыть товар не лучшего качества!
Хмед вот уже второй год подряд провожал меня горячими взглядами, когда я ехала в колледж или возвращалась из него. Он видел, как я иду быстрым шагом, опустив глаза, чтобы избежать похотливых взоров и желчных языков. Он решил, что я — хорошее поле для посадки его семени и выгодная покупка. Он хотел детей. Только мальчиков. Войти в меня, оплодотворить, а потом, выпятив грудь и высоко подняв голову, красоваться на праздниках в Имчуке, гордясь тем, что завел сына-наследника.
Зиму 1962 года я встретила не на скамье школы, а за вышивкой скатертей, набивкой подушек и выбором узора для шерстяных покрывал, которые должны были войти в мое приданое. Я, конечно, мечтала о принце, который был бы красивее и моложе Хмеда. Мне было стыдно, что я подчинилась, когда мне сломили волю так спокойно, как будто это само собой разумелось. Чтобы сказать «нет» ужасному маскараду, я стала носить бесформенные камисы[13] и прятать волосы под любой косынкой, сдернутой с бельевой веревки. Я сама себе была противна.
Школа была далеко, и воспоминания о подругах, в том числе о красавице Хадзиме, постепенно стирались. Новости внешнего мира доносило до меня бормотание радио. Соседняя страна — Алжир — завоевала независимость, Фронт Национального Освобождения восторжествовал. Дурочка Бор-ния танцевала на улице, как самка сатира. Ее большие ноги в тяжелых галошах выбивали триумфальный ритм по меловой рыночной площади.
Я выбиралась из дому только к швее Арем. По дороге я старательно обходила дом хаджалат.[14]
Прогулка вдоль его стен могла дорого обойтись женщинам, которые бы на это отважились. Но к тому времени я уже осмелилась бросить взгляд на нечто более сокровенное, чем этот дом, и оставшееся у меня томительное воспоминание неслышно хихикало прямо в лицо суровой деревне Имчук.
Благодаря приближающейся свадьбе я получила некоторые привилегии. Хозяйством вместо меня теперь занималась молодая крестьянка, потому что больше не могло быть речи о том, чтобы я портила руки, моя полы, прядя шерсть или вымешивая тесто. Я жила, как Али, только в женском роде: не выполняла тяжелую работу, не подчинялась ничьим указаниям. Меня сытно кормили — лучший кусок мяса доставался мне по праву. Я должна была достичь почтенной полноты, прежде чем взойти на супружеское ложе. Меня пичкали жирным соусами, кускусом, политым сманом,[15] и багиром, сочащимся медом. Не говоря уже о пирожках с финиками и миндалем и о другом роскошном и редкостном ястве — таджинах с кедровыми орешками. Я жирела на фунт в день, а мать радовалась, глядя на мои румяные, круглые щеки.