Дмитрий Лекух - Игра слов
Прониловер
…Ехать, оказывается, решили к нашему общему другу Прониловеру, в Строгино, чему я искренне огорчился. Нет, самого Эдика я как раз любил, – мы даже дружили, несмотря на солидную разницу в возрасте и его совершенно непроизносимую фамилию.
Моя-то, впрочем, – тоже недалече ушла, чиво уж там…
А дружили мы с ним и общались со временем все больше как раз потому, что, помимо прочего, нас необыкновенно сближало еще и некоторое, несвойственное тем кругам, пусть и относительное, но – психическое здоровье.
И несколько настороженное отношение к разного рода психическим отклонениям, особенно с претензией на гениальность. Все же остальное сообщество жило по незыблемому принципу: чем дурнее, тем моднее и охуеннее.
В смысле, чем более человек сумасшедший, тем он более «гениален». Литературный талант, дар и относительно нормальное состояние нервной системы считались в молодых московских «поэтических кругах» тех лет явлениями абсолютно несовместимыми.
Даже не обсуждалось.
Либо соглашайся, либо – проваливай.
Быть психически здоровым и устойчивым человеком не то чтобы считалось немодным, нет.
Все было значительно хуже.
Здоровье несло в себе неистребимый кислый металлический привкус обывательщины: так же, как герань на подоконнике, любимая сиамская кошка, или, скажем, поездка к теще на дачу, – и не важно, любишь ты эту тещу или нет, и нравится ли тебе это самое дачное времяпровождение.
Говорить на эти темы было, мягко говоря, не принято.
Меня это, кстати, всегда несколько удивляло: нет, я, разумеется, будучи образованным мальчиком, догадывался, что творческие люди нередко бывают самыми что ни на есть настоящими психами.
Так сказать, – патентованными.
Но незыблемая для тех кругов аксиома, что отсутствие у претендента на высокое звание русского поэта хотя бы вялотекущей, а лучше прогрессирующей шизофрении (или, на худой конец, какой-нибудь завалящей психопатии, или реактивного состояния, вызванного маниакально-депрессивным психозом) является несомненным признаком бездарности и обывательщины – меня, врать не буду, некоторым образом беспокоила.
Тревожила, можно сказать.
Я же – не всю жизнь стихи писал да с молодыми столичными поэтами портвейном баловался.
Приходилось еще и в школе учиться, и спортом с музыкой заниматься, и к поступлению в институт готовиться.
И это уж не говоря о моей «плебейской», по мнению манерной поэтической общественности, страсти к футболу вообще и к московскому «Спартаку» в частности.
А в тех кругах, извините, сумасшествие считалось тем, чем оно и было на самом деле: то есть грязной и отвратительной болезнью, а отнюдь не сияющим духовным путем в иные сферы космического сознания.
И эта точка зрения была и остается мне куда ближе, чем «поэтическая».
Хотя вслух об этом говорить, разумеется, я не рисковал.
Ага.
Не успеешь оглянуться, как самого в «обыватели» запишут.
А это – уже диагноз.
Не приведи господи.
Руку подавать перестанут…
…Вот и плодились и размножались по тогдашней литературной Москве такие психофизиологические типы, которыми, уверен, искренне гордился бы в качестве экспонатов какой-нибудь музей при Институте судебной психиатрии имени Сербского.
Некоторых до сих пор не могу вспоминать без бросающего в холодный пот внутреннего содрогания.
Был, к примеру, такой персонаж по фамилии Максимов: высокий, худой, костлявый, заикающийся, в засаленной рубашке, застегнутой на последнюю пуговицу и, разумеется, в толстых роговых очках с чудовищными диоптриями, явно подаренных бабушкой на совершеннолетие.
Дяденьке, кстати, – было уже вполне себе за тридцатничек.
Еще одной приметой персонажа были разбросанные по всем открытым участкам кожи отвратительные красно-розовые вулканические прыщи с подсохшими бледными гноистыми головками.
В дополнение к портрету можно было бы еще отметить смерзшиеся сосульками жидкие бесцветные волосы и неистребимый запах тухлой селедки: мыться поэт Максимов не любил, похоже, с рождения.
Ну и еще – в своих бесконечно длинных и неимоверно скучных стихах он с жаром косил под Маяковского, что и без всяких прыщей выглядело в мирной Москве восьмидесятых несколько зловеще, а уж в сочетании со слюной и прыщами…
Да, я же еще не все сказал.
Когда он читал стихи, народ старательно жался по углам по причине чисто физиологической: слова он в буквальном смысле выплевывал.
Ну а слюна просто шла следом – типа как сопутствующий газ за нефтью, вполне естественный, кстати, процесс.
Но – несколько неприятный, коли случайно оказываешься в зоне его поэтического поражения. Особенно если учесть, что декламация у поэта Максимова довольно часто начиналась совершенно самопроизвольно, как, скажем, диарея у больного, страдающего острой формой дизентерии.
Приходилось беречься, старательно держа этот не самый ласкающий взгляд объект периферийным зрением, чтобы как-нибудь внезапно не подкрался с тыла или не обогнул с неприкрытого товарищами по несчастью фланга и не задекламировал.
Короче – вы меня понимаете.
Мне как-то одна знакомая литературная девушка рассказала о своем самом страшном ночном кошмаре: ей приснилось, что она, маленькая и хрупкая, была зажата в углу Максимовым, с особым цинизмом выкрикивавшим ей в лицо стихи Маяковского:
Целовать!
Целовать!!
Целовать!!!
На свою беду, я в ту пору обладал, несмотря на абсолютно здоровую психику, несколько болезненно развитым воображением – меня вырвало…
Так вот, благодаря своей душевной болезни, этот бездарный прыщавый монстр многими «молодыми поэтами», и особенно поэтессами, почитался фактически за гения.
Ходили смутные слухи, что ему кто-то из этих самых поэтесс время от времени давал, но представить себе подобного рода извращенную сцену не могло мне позволить даже болезненное, как я уже говорил, воображение.
Короче – диагноз понятен.
На этом фоне приятельские – да какой там приятельские! – дружеские отношения почти сорокалетнего диссидентствующего еврея с семнадцатилетним «фашиствующим» футбольным хулиганом выглядели довольно банально и даже закономерно…
…Так что против самого Эдика я ничего не имел.
Как и против Строгино: бешеной собаке семь верст не крюк.
Просто место это было для общения с глянувшейся на обсуждении филологиней, скажем так, несколько неприспособленное.
Коммуналка, ага.
Холостяцкая комната, в которой Эдик к тому же фактически не проживал, предпочитая после развода квартиру родителей, к которым, по древним еврейским обычаям, был очень привязан.
А в оставшуюся после раздела семейного имущества коммуналку водил немолодых, как правило, баб и молодых московских поэтов.
С разными целями, разумеется.
Баб он просто любил.
Да и они его тоже, прямо скажем, жалели и жаловали.
А с молодыми поэтами Эдик тупо пил, слушал и читал стихи и немного, совсем немного, им покровительствовал.
А что?
Талант и отличное владение литературным ремеслом Прониловера не вызывали сомнений даже у самых отвязных циников, глухая история с «рассыпанной» из-за политического доноса книжкой стихов только добавляла авторитета, а душевное здоровье и жизнелюбие не позволяли ему окончательно свалиться в гнилые бледные бездны модного в ту пору диссидентствующего андеграунда.
Эдика – любили.
Все, включая самых воинствующих славянофилов.
Ну, и его мнение о текстах того или иного персонажа запросто могло стать в тусовке для искомого персонажа вполне решающим.
Да и вообще – помогал, как мог.
Я даже первые деньги «за литературу» исключительно благодаря Эдику заработал, потом как-нибудь расскажу.
Просто – было такое замечательное место, где Эдик в то время трудился кем-то «по работе с молодежью»: Люблинский Дворец Пионеров, нами, молодыми подонками, естественно, тут же цинично переименованный во «Дворец Прониловеров».
Вот туда-то он и повадился водить «за гонорар» молодых московских поэтов, устраивая для них выступления перед литературофильствующей комсомольско-пионерской и прочей активистской аудиторией.
Ага.
Поэтов на эти «творческие вечера» приглашалось, согласно разнарядке, – человек семь, публики приходило – человека три-четыре.
Но червонец с небольшим за выступление платили, – что называется, по-честному.
Где-то раз в месяц ему на эти шабаши деньги выделяли ничего не подозревающие наивные райкомовские работники.
Нет – об этом – потом, потом, потом…
…Сейчас – другие заботы, сейчас – мы к выходу из метро приближаемся, а нам еще на трамвай надо успеть, потому как на такси денег нет, а другие виды транспорта в этой жуткой, лютой дыре отсутствуют. Типа как «трущиеся» американские джинсы в процветающей советской торговле.
Вот и бежим: я, кстати, уже с искомой филфаковкой под мышкой.