Виктор Смирнов - Заулки
Дверь длиннейшего, загадочного в своей немоте здания, вдоль которого шагает, Димка, высокая, дубовая, упрятанная в арку дверь с томным мутным стеклом, казалось бы навсегда заколоченная изнутри, вдруг неожиданно тихо, без скрипа, открывается. От удивления Димка даже приостанавливается. Он знает все от тех же бывалых москвичей, что когда-то, еще до революции, в этом необъятном здании было самое большое и шумное на Руси торжище, тысячи магазинов и прилавков с приторно вежливыми и навязчивыми приказчиками и купцами, но в целях искоренения низменного духа коммерции вся хоромина была отдана учреждениям, призванным наладить пайковое, внеденежное довольствие граждан; но что-то и копошения служащих не было заметно за огромными зеркальными стеклами.
Из двери выходит человек в пальто и барашковой шапке и оказывается на пути Димки. Ничего в этом человеке нет особенного, в столице тысячи таких мрачноватых серых пальто, каракулевых воротников и шапок, форменной одежды лиц, достигших средних начальственных высот, не дотянувших до мерлушковых папах и «пирожков», до хромовых длиннополых пальто, подбитых цигейкой. И лиц таких, крепких, плосковатых, скуластых, тысячи. Но почему-то внутри у Димки распрямляется какая-то тайная звенящая пружина — весть об опасности. Ему хочется поскорее обойти неожиданного человека, исчезнуть, в то же время не подав виду, что спешит. От этого двойственного желания ноги словно бы стягивает путами. Студент делает неуверенный шаг.
Незнакомец чуть насмешливо следит за колебаниями Димки и спрашивает не без дружелюбия в голосе:
— Гуляешь?
От этого дружелюбного и будто бы безразличного тона совсем нехорошо становится Димке, но он приостанавливается, смело, как ему кажется, отзываясь на предложение потолковать.
— Гуляю.
— Первый раз тут прохаживаешься?
— Не первый.
— То-то, что не первый. Глазеешь все, глазеешь… А зачем? Чего ты ждешь?
Человек этот с грубым лицом и внимательными глазами, кажется, давно знает студента, изучил, и потому взгляд его хоть и цепок, но чуточку ленив. За этой ленью, ощущает Димка, стоит такая бездна власти, такая животная, тигриная уверенность в обладании Димкиной жизнью, что студент замирает, ощутив позорную онемелость губ.
— Зачем? — повторяет человек настойчиво.
Маленькая, невзрослая еще душа Димки лжи и умолчаний не терпит, и поэтому ему хочется взять да и выпалить все как есть — о надеждах своих и ожидании встречи. Но в глубине его легкого голодного тела кто-то более мудрый и осмотрительный постукивает маленьким и требовательным молоточком по напряженному нерву: не надо!
— Люблю площадь, — говорит Димка. — Куранты, караул… Люблю, как все. Вот и хожу, когда есть время. Утречком.
В сущности, в ответе его нет никакой лжи, которая потом мучила бы Димку, стремящегося воспитать в себе человека, достойного его времени.
— Ходишь… ну, молодец, молодец! — незнакомец как бы от внезапного чувства приятельства и все с той же ленцой, но весьма быстро и проворно похлопывает Димку по бокам, по карманам пальто, по бедрам, вытряхивая из студента остатки уверенности в себе.
— Молодец! Что, учишься, что ли?
Он очень ловко достает из-за пазухи Димки толстую тетрадку, трясет ею, словно бы желая ощутить вес, и затем быстренько пролистывает.
— Конспекты, — говорит Димка робко, презирая себя.
— Вижу! — говорит человек. — На, держи, не потеряй! Иди учись. Иди, иди. Давай!
Он уже не улыбается, а в голосе его звучит мрачная настойчивость: ступай, мол, и не появляйся больше. Димка топчется на одном месте, и тогда незнакомец кривит угол рта в усмешке, как бы давая понять, что он раскусил студента легко и просто, как зеленый, молочный еще орешек.
— Иди!
И Димка идет, чувствуя себя несчастным и оскорбленным навек. Его изгнали, его разлучили. Всей спиной, словно боль от хорошего тумака, он ощущает взгляд человека в сером пальто. Только сейчас Димка осознал, как одинок он был в этих мечтательных ранних прогулках вдоль Площади, как высоки окна дворца, как суров рассвет, как тяжелы ворота в башне с часами, как грозны часовые в пудовых тулупах. Димка уже не смотрит наверх. Да полно, откуда он вообразил, что это тот самый дворец, те самые окна? В его веселое щенячьи доверчивое существо вполз холодок загадочного страха и уже не отпускает. Этот страх, кажется, и родился с ним, но лишь дремал до поры до времени — мерзкий и спасительный страх. Он не похож, ни на какой другой, он мучительнее и гаже страха смерти, хорошо знакомого Димке сызмальства, с того дня, когда над пограничным городком в рассветных розоватых сумерках завыли моторы самолетов, когда он впервые в жизни, до беспамятства напуганный грохотом и трясением земли, увидел вдруг по дороге к погребу, куда волокла его мать, изодранного осколками человека, которого сотрясали последние судороги, и Димка понял — так смерть выколачивает последние крохи живого. И еще он ощутил горячий, терпкий запах крови, развороченных внутренностей, раздробленных костей. И это был только первый день, первые минуты многолетнего знакомства со смертью.
Он, Димка, в свои восемнадцать лет видел немало, но чего-то еще не знает, чем-то не обжигался, и сейчас, когда он семенит но мерзлому асфальту, ощущая кольца веревочных пут на щиколотках, этот новый страх, след взросления, холодит душу, да память рисует какие-то размытые картинки, высвечивая тусклые уголки, где придремывал этот страх: неожиданный, после оглядки на закрытые ставни, шепоток матери с отцом о каком-то исчезнувшем соседе, их боязнь маленького Димки, который уже мог услышать и запомнить, его боязнь их боязни, кокетливо-заискивающий тон матери в разговоре с расспрашивающим о чем-то военным с малиновыми петличками, который, как Димка решил, был более военным, чем все другие военные, внезапная острая хватка материнских пальцев, охвативших запястье Димки перед входом в тяжелое серое здание, куда мать ходила выправлять какие-то бумаги для переезда к границе, и все эти ускользающие, прячущиеся от Димки обрывки разговоров, нечаянно услышанных в сумеречных деревенских хатах, вагонах, бомбоубежищах, сортирах, эти упоминания о подвалах, вызовах куда-то и невозвращениях, крестьянский грустный шепоток о ЧОНах, продотрядах, заградотрядах, розыске каких-то излишков, дорогах на Север, о лишении каких-то прав… Память словно бы стояла на страже безмятежной и простоватой Димкиной души, она упрятывала в складки своего бесконечного полотна, все, что мешало мальчишке ясно смотреть на мир, верить и ждать чудес, но кое-какие пометки все же остались, и вот сейчас притаенное ожило, проявилось.
Наконец Димка окунается в людской поток и здесь вздыхает свободно. Люди заслоняют его. Никогда Димка, выросший в деревенской воле, на просторе, не думал, что городская улица может быть такой уютной: словно бы с зимней завирухи оказался под защитой бревенчатых стен хорошо натопленной полесской хаты. И теперь, когда страх прячется в свой паутинный уголок, осознание утраты обрушивается на Димку. У него отняли Площадь, разбили надежды на необыкновенную встречу. Только Гвоздь поможет студенту справиться с этой новой горечью, только он. Приятелям-студентам он не может признаться в цели своих утренних прогулок на брусчатый холм. Они его не поймут. Особенно москвичи, все знающие, умные и насмешливые. Поскорее бы пролетели пыльные часы занятий, поскорее бы настал вечер.
1
— Ну и дурак ты, Студент, — говорит Гвоздь. — А дуракам счастье.
Он хмурится. И терзает тупым алюминиевым ножом толстую, исходящую паром сардельку. Наконец сарделька лопается, обдав Гвоздя горячим соком. Гвоздь вытирает ладонью лицо, улыбается и тут же снимает с губ усмешку. Лицо его, округлое, курносое, с напряженными сощуренными глазами, приобретает обычное злое выражение. Он весь плотно сбитый, свинцово тяжелый и словно бы заряженный для немедленного стремительного движения вперед, в драку. Это все знают, и никто с Гвоздем не связывается, даже шпана. Гвоздь — кличка для длинных. Но бывают и короткие, увесистые гвозди. Ухнали, к примеру. У Гвоздя округлый, выпуклый, но такой же крепкий, литой, как и все тело, живот. И кулаки ничего. И никто лучше его не может взять «на кумпол»: Каждый хотел бы быть другом Гвоздя. Но настоящий друг у него один — Димка.
— Почему счастье? — спрашивает Димка.
— Потому что дурак, я же сказал. Он еще более суровеет и по-бычьи смотрит на Димку.
— Хороший мужик тебе попался. С совестью. А другой, может, захотел бы на твоей жизни очко заработать. Для карьерки.
— Как это?
— Да так. Он же твои топтания засек. Эх, грамотный ты парень, Студент, а толку… Ты сколько раз там околачивался?
— Ну, несколько.
— И подолгу?
— Более-менее.
— Более… А чего ты там околачивался, а? Может, ты чего там записывал или зарисовывал? Может, задумал чего? Ну, ладно, ладно. Только ты больше со своими мечтаниями не шастай там. У тебя есть родное учебное заведение, угол в квартире, наш шалман. Ты серьезный должен быть мужик.