Последнее гранатовое дерево - Али Бахтияр
Более того, однажды ночью я его едва не пристрелил в темном переулке. Причем намеренно.
— Ты изменил нашей клятве, нассал на нее. Я тебя убью. Вместо того чтобы отомстить за Дилшуша, ты назвал его убийц своими сестрами. — Я вытащил новенький четырнадцатизарядный пистолет. — Я стыжусь того, что мое имя Сарьяс. Эти две девицы превратили тебя в подлеца. Ты посмешище всего города. Будь так: либо ты, либо я. Либо я тебя застрелю, либо наоборот.
Он сел на приступочку какого-то дома, откинулся назад и сказал:
— Убей меня, Сарьяс-и Субхдам, не стесняйся. Убей прямо здесь, прямо так: я откинусь назад, разведу руки, а ты сделаешь один выстрел мне в лоб. Хотя подожди — давай дойдем до последнего гранатового дерева, там ты меня и застрелишь. Никаких свидетелей. — Тишину ночи разорвал его язвительный смех. — Убей меня. Действительно, один из нас в этом мире лишний. Ну, давай. Чего медлишь?
До того момента я тоже думал, что в мире, кроме нас, нет больше никаких Сарьясов. Нет, погодите, погодите. Не хочу ничего выдавать. Надим-и Шазада — он все знает. Он единственный может вам помочь. Обязательно отыщите Надим-и Шазада, слепца, владеющего разгадками тайн.
Так вот оно и продолжалось между нами какое-то время в том переулке.
— Убей меня, или я убью тебя, — твердил я снова и снова.
Один из нас стал в этом мире лишним. И вообще зря мы обнаружили друг друга. Я боялся его, а он меня. Я вырос среди наемников, воров, бандитов, партийцев. Он вырос на базаре, среди контрабандистов из приграничья. Лучшие годы его жизни прошли в детском доме, а моими лучшими годами были те, когда я дружил с Мухаммад-и Дилшуша. Не то чтобы мы ненавидели друг друга, не надо так думать. Мы были очень близки. Мы друг друга любили, но дружба нас связывала непростая, мучительная. Стоило нам друг друга увидеть, мы сразу задавались вопросом, а кто мы такие на самом деле, и оба начинали злиться.
Нам случалось часами плакать друг у друга на плече, пока Шариф-и Папула нас не утешит, но настал день, когда Шариф ушел и больше не вернулся. Много позже я получил от него письмо из Дамаска, он рассказывал, что живет в одной комнате с несколькими шиитами в районе Саида-Зайнаб. Больше я про него ни разу не слышал. Ходили слухи, что он переправлял русских девушек в Германию через Украину, а еще что он в Афганистане, в арабском военном лагере. Шариф-и Папула был единственным свидетелем нашей с Сарьясом Старшим любви друг к другу, но кто ж ведает, где он теперь?
Я до конца дней не забуду тот вечер, когда меня разбудили два незнакомца. Над кроватью у меня висело большое фото «Камкаров», на других стенах фотографии мучеников курдского национального движения. Мне тогда нравилось коллекционировать их имена и портреты, придумывать для них вымышленные биографии, как это делали на партийном радио. Я где-нибудь садился с другими пешмерга, и мы подражали дикторам. Нет, никогда я не забуду тот вечер, когда среди фотографий павших появились Сарьяс Старший и Мухаммад-и Дилшуша. Когда я открыл глаза, лица их как бы слились с лицами мучеников. Я несколько раз плеснул воды в лицо, и только тогда зрение прояснилось. До выхода в ночной дозор оставалось двадцать минут. Эти двадцать минут изменили для меня всё. В ту ночь я понял, что в моей жизни нет ничего стоящего, кроме композиций «Камкаров» и моего глупого интереса к их творчеству. Я постыдился рассказать двум молодым людям свою историю. Мне вообще хотелось покончить с собой. Я засовывал в рот ствол пистолета и вытаскивал снова; приставлял его ко лбу, к подбородку, потом отодвигал. Даже когда в ночи я вытащил свой четырнадцатизарядный пистолет и сказал Маршалу: «Либо я тебя застрелю, либо наоборот», я лгал. Я всегда боялся смерти, но в ту ночь мне было так стыдно за мою жизнь, что я всерьез подумывал покончить с собой. Всю ночь я размышлял, не придумать ли себе ненастоящую биографию. Я так стыдился всего на свете, что стал в этом профи. Даже имена, которые я отправлял на радиопередачи, были фальшивыми, именами выдуманных людей, существовавших только у меня в голове. Я иногда просил увольнительную, чтобы сходить в гости к тете Халим, но такой женщины не существовало. Я жил во лжи.
Сейчас мне хочется сказать: какие были прекрасные времена, когда это еще было возможно. Какое счастье, какое наслаждение было бы до конца дней тешиться этими незамысловатыми мальчишескими выдумками, но с появлением Маршала и Мухаммад-и Дилшуша я повзрослел.
Уверенно и невозмутимо я приступил к вымышленному рассказу о своем прошлом. Поведал им про благородное семейство, где меня вырастили, про юную красавицу, которая оказывала мне знаки внимания и мечтала выйти за меня замуж. Рассказал, какую кучу денег я обменял на доллары, а доллары оставил на хранение у друга. Рассказал, что собираюсь открыть модный магазин. Даже добавил:
— Возможно, я скоро уеду за границу. Меня партия отправит.
Я дошел примерно до середины, когда Мухаммад-и Дилшуша взглянул на меня и ласково, как подобает другу, произнес:
— Сарьяс-и Субхдам, ты врешь.
Я примолк, посмотрел на них и заплакал.
— Да, я вру.
И тут пришлось бы мне рассказать им все как есть, без утайки. Они же попытались меня успокоить и сказали:
— Нет, Сарьяс Младший, давай ты расскажешь нам историю своей жизни под гранатовым деревом. Там у историй совсем другой вкус.
Так и вышло, что я рассказал им правду там, под деревом, во время одной из наших прогулок.
По сей день не знаю, что развязало мне язык: чары Мухаммад-и Дилшуша, которому все раскрывали свои тайны, или волшебство последнего гранатового дерева. В любом случае историю своей жизни я им поведал во всей ее гнусности.
Первое, что я помню, — деревня. Маленькая, ну совсем крошечная. Я их все ненавижу, даже самая распрекрасная деревня на свете для меня ад. Сарьяс Старший был таким же, он страшно злился, когда в газетах писали, что люди возвращаются в деревни, разрушенные военными. Мы, может, и родились в деревнях, но выросли в городе, где есть кинотеатры, видеомагазины, блошиные рынки и тележки продавцов арбузов и гранатов.
Итак, первые мои воспоминания — про деревню. Мне было лет шесть-семь, когда все всей деревней пустились в бега. Помню воздушные налеты, убитый скот, помню, что в двух девушек попало прямо у женского колодца. Напали на нас джаши [50] и другие такие же сволочи. Понятное дело, есть тысячи вариантов разных других сволочей, которых я не помню и не хочу обсуждать. Мулла Хабас и госпожа Хараман, якобы мои родители, погибли в тот же день. Они меня вырастили, я их называл папой и мамой и все такое, хотя плохо это помню. Насколько я понимаю, перед смертью госпожа Хараман рассказала всем, что я не их ребенок. «Дорогие, он сын замученного пешмерга, мы его просто вырастили. Во имя дела курдов, любезные. Во имя бесконечно несчастных курдов». Кстати, обращался мулла Хабас со мной ужасно, бил проводом и так далее. Разумеется, списывали все на то, что я страшный шалун, но я не помню ни этого, ни чего-либо еще.
В общем, мне запомнилась маленькая деревня, деревушка размером с плевок птичьего дерьма, совершенно опустевшая. Помню, что меня бросили там одного. Сказали, что, если я уйду с остальными, меня убьют. Госпожа Хараман и мулла Хабас поднимались в гору, когда их засекла разведка противника. По ним начали бить артиллерией. Они не стали останавливаться, а артиллерийские снаряды — бум — ложились туда, где они только что проходили. Они не останавливались: шаг — бум — шаг — бум — шаг — бум — шаг — бум. Бум, бум, бум, и больше никаких шагов. Так вроде бы и погибли мои первые родители.
Помню, что джаши вошли в деревню и никого там не обнаружили, кроме сопливого пацаненка по имени Сарьяс-и Субхдам со стеклянным гранатом в кармане. Они облили деревню керосином, и я потом с большим интересом наблюдал за пожаром. Даже помог им. Те дни вспоминаю как самые счастливые за мое детство, хотя теперь мне все помнится очень смутно. Не думайте, что я с детства ненавидел нашу родину или был «самым свирепым мальчишкой на свете», как это описывал Маршал. Для меня все это была одна большая игра.