Олива Денаро (ЛП) - Ардоне Виола
Мужчины остаются в кухне, до нас время от времени доносятся их голоса.
— Ты должен её вернуть, — настаивает Козимино, — не то мы кругом виноватыми выйдем. Жена должна с мужем жить, под одной крышей! И лучше бы ей своими ногами пойти, не то Мушакко сам сюда явится и силой заберёт! Или ты поножовщины хочешь? Мало нам позора…
Какое-то время ничего не слышно, и мать снова начинает расстилать простыни. Но тут же Фортуната, схватив её за руку, подносит палец к губам: снова говорит Козимино, хотя слов мы, как ни пытаемся, разобрать не можем.
— Пожалуй, нет, — в конце концов отвечает отец, и голос его далеко не так спокоен, как обычно. — Завтра схожу туда, поговорю. Вот увидишь, я всё исправлю. Иди уже спать, я покараулю.
Слышен грохот отодвигаемых стула и табуретки, потом ни звука, и мы ложимся спать. А наутро обнаруживаем, что они так и спят в кухне, прямо в одежде, полные решимости защищать свой дом и своих женщин.
Мать на цыпочках проходит к окну, открывает ставни и, глядя на нас при свете дня, кривится. Обе должны были выйти замуж, обе остались в отчем доме. Лучше бы родились мальчишками, как Козимино… Но мы женщины, и теперь наша жизнь вконец запуталась.
61.
С тех пор, как вернулась Фортуната, время явно пошло быстрее, хотя сама жизнь изменилась не сильно. Мы прибираемся в доме, готовим еду, а после обеда, закончив с делами в кухне, я поднимаюсь к себе заниматься. Пару раз она тоже просилась послушать, что я там учу, но уже через пять минут начинала зевать и засыпала с книгой в руках. К счастью, вскоре приходила Лилиана и мы садились готовиться вместе.
Как-то утром нас навещает тощая Шибетта. Мать проводит её в кухню, но стул предлагает самый неудобный, а к нему — стакан воды с мятой, никакого миндального молока. Мена сразу выкладывает нам, по пунктам и в мельчайших подробностях, что в городе новенького. На Тиндариной свадьбе, говорит, гуляла вся Марторана, но еды было мало, вино разбавленное, и многие, расходясь, ворчали, что придётся на обратном пути остановиться у лотошника и перекусить панино с селезёнкой. Дон Иньяцио из-за воспаления связок две недели кряду не мог служить мессу, и Неллина так рвалась его подменить, что пришлось вмешаться епископу, который доходчиво объяснил ей: день, когда женщина станет читать проповеди, наступит разве только после второго пришествия. Саро, работающий теперь с отцом в мастерской, то и дело ездит в столицу, где завёл важного клиента, который доверил ему всю обстановку в доме, но, поскольку сам Саро уже не раз уезжал с вечера, а возвращался лишь поутру, кто-то слух пустил: мол, где работу найдёшь, там и гнездышко совьёшь…
Я жду не дождусь, когда она уйдёт: единственный плюс нескольких месяцев взаперти состоит именно в том, чтобы ничего ни о ком не знать, приглушив непрерывное жужжание и болтовню, как приглушают звук радио. Но непрошенная гостья всё не уходит.
— А что, Козимино нет? — спрашивает она, косясь в сторону комнат.
— В столицу поехал на автобусе, работу искать, — отвечает мать.
Мена, вздохнув, снова подхватывает нить истории. Розалина, узнав об этом, немедленно приревновала Саро, поскольку, кажется, где-то в глубине души лелеяла кое-какие мыслишки, и от расстройства похудела на целых пять килограммов: пришлось матери вести её к доктору Провенцано, который сказал, что от любви пока никто не умирал, а ей бы по-хорошему ещё пяток сбросить — для здоровья полезнее. Что касается Мушакко… Фортуната вздрагивает, поднос со свежим хлебом и пластовым мармеладом из горьких апельсинов падает у неё из рук, но Мена, словно не заметив, продолжает трещать. Так вот, Мушакко утверждает, что сам прогнал супругу, которая ранее обманом вынудила его на себе жениться. Услышав такое, Фортуната грохает судок на стол и запирается в комнате.
Тощая Шибетта бросается было следом, но мы с матерью её удерживаем.
— Я вовсе и не думала никого огорчить, — жалуется она, утирая покрасневшие глаза. — Просто хотела заверить, что мести со стороны Мушакко вам опасаться нечего. А значит, Фортуната наконец-то свободна! После всего, через что она прошла, ей радоваться надо!
Я молча смеряю гостью взглядом, не зная, верить ли в её искренность, но потом меня прорывает:
— Что же это за свобода, а? Свобода считаться потаскухой, обманом заполучившей хорошую фамилию? Той, от кого даже собственный муж отрёкся? Это ты свободой называешь, Мена?
— А какой у нас выбор, Оли? — она поднимает на меня глаза и так стискивает зубы, что костлявые скулы выпирают ещё сильнее. — Остаться старой девой, как я? Это, что ли, свобода? Думаешь, я свободна? Небось ещё и счастлива? Может, мне, как тебе, Фортунате, Тиндаре или Розалине, носом не тычут, что делать? Каждая женщина свой грех носит. Сестрице твоей по крайней мере не мучиться больше. Может уехать куда-нибудь, заново жизнь начать. А что: брак распался, детей, на её счастье, нет… — и вдруг, оборвав фразу на полуслове, медленно оседает на неудобный стул: должно быть, вспомнила выпирающий Фортунатин живот, едва прикрытый свадебным платьем, и теперь сожалеет о том, что сказала. Бедняжка Мена, с неожиданной нежностью думаю я, она ведь, в отличие от многих в этом городе, хотя бы не всякий раз уверена, что знает ответ. И вовсе она не плохая — уж точно не хуже меня. Просто каждая из нас и права, и неправа одновременно.
62.
Приход весны с каждым днём всё заметнее. Эта пора с самого детства была для меня праздником, ведь именно весной посадки в отцовском огороде потихонечку начинали доказывать, что не зря мы давали им семена, воду, удобрения, свет и тепло, не напрасно подрезали и обрабатывали от вредителей. Но в нынешнем году наш участок не может похвастать яркими красками и запахом свежести, а без этого ни растениям, ни даже мне уже и весна не весна.
За рукоделием мы теперь включаем радиоприёмник — единственное, что Фортуната забрала из дома Мушакко: я горланю песни, а сестра учит меня танцевать, как близняшки Кесслер [23], которых видела по телевизору. Мы, столь непохожие близнецы, — она, такая же высокая и светловолосая, что и Эллен с Алисой, я мелкая, чернее воронова крыла, — становимся рядышком посреди кухни, напротив зеркала, и, взявшись за руки, затягиваем: дадаумпа, дадаумпа, дадаумпа. Потом, щёлкнув в унисон пальцами, повторяем: дадаумпа, дадаумпа, ум-па. Мать ворчит, что в нас всё детство играет, мол, вырасти выросли, а ума не вынесли, но, случается, и сама, уперев руку в бок и чуть отставив ногу в сторону, присоединяется к танцу, подпевая вместе с нами: дадаумпа, ум-па.
Но однажды утром, когда мы, мурлыкая «Quando, quando, quando» [24], варим апельсиновое варенье, в дверь стучат: это пристав с повесткой на первое заседание суда. Впустив его, мы выключаем радио и больше уже не включаем.
Погода снова портится: кажется даже, что вернулась зима. Учиться совершенно не хочется, мои книжки пылятся стопкой на столе. С головой погрузившись в вязание, я едва заставляю себя прочесть вслух очередное письмо Маддалены. Она пишет, что Фортуната, уйдя от мужа, проявила невероятную смелость и что теперь нужно обязательно подать карабинерам заявление о перенесённом насилии. И ещё добавляет, что, пока у нас не появится закона о разводе, живущим порознь супругам непросто будет начать новую жизнь. Но вскоре всё изменится, и именно благодаря нам, женщинам Юга, которые пострадали больше других и теперь куда сильнее жаждут освобождения. Освобождение мне по душе. В конце письма Маддалена предлагает Фортунате пожить немного в столице, у её подруги, которая поможет моей сестре найти работу.
— Да я ведь ничего сама не умею, даже улицу перейти! Как же мне отсюда уехать? Чем заниматься? Ты хотя бы в школу ходила, а я из отчего дома сразу к Мушакко перебралась, ничего о жизни не знаю… — чуть не плачет Фортуната, не отрывая глаз от мотка пряжи у себя на коленях. Её руки мечутся в безумном танце, отматывая нить. — Прости, Оли, — виновато шепчет она, — не пойду я к старшине Витале, не смогу просто. Это ты у нас сильная, а я… я не такая, — и зажатые под мышкой спицы падают на пол.