Михаил Кононов - Голая пионерка
Натянув сырую от дождя гимнастерку, наскоро связав узлом порванную командиром резинку белых шелковых трофейных трусов — еще старшины покойного подарок, затянув потуже ремень обвисающих на ней галифе, она сбила ладонями воду с волос, отжала в кулак отросшие хвостики на затылке и, на ходу по-мальчишески взъерошивая пятерней все же мокрые волосы, побежала к палатке комиссара.
Чабан сидел в белой нательной рубашке у своей палатки, под брезентовым навесом, на ящике с желтой наклейкой армянского коньяка. Он только что намылил обе щеки густой пеной, такой же серебряной и литой, как его влажная шевелюра, и уже один раз провел от виска вниз опасной немецкой никелированной бритвой «золинген». Ординарец, лейтенант с подкрученными черными усами, держал перед комиссаром овальное широкое зеркало в черной лакированной раме.
Подбежав к Чабану сзади, Муха на миг увидела в зеркале рядом с красным и серебряным лицом комиссара свое синее лицо на зеленой кривой шейке, и влажные пряди на лбу, и черные губы, и лиловое пятно на щеке: головой вертела, когда командир роты всасывал ее кожу, ища ускользающие губы девочки.
Увидела — и отдала комбату честь. Спохватилась — и напялила пилотку. Ойкнула — и перекрестилась.
Ординарец уронил зеркало.
Стекло звякнуло, но не разбилось. В нем теперь отражалось серое небо. И край брезентового навеса. Зеркало быстро покрывалось каплями дождя.
— Простите меня! Я больше не буду! — сказалось у Мухи. — Я больше так не могу, честное пионерское! Дяденька!..
Комиссар засмеялся. Не выпуская бритвы, почесал себе шерсть на груди, покачивая тяжелой литой головой.
— Пошел вон, баба! — сказал он ординарцу; тот поднял зеркало и побрел куда-то, спотыкаясь, вытирая зеркало рукавом, дыша в него и снова протирая.
Муха закрыла лицо руками. Слезы быстро скапливались между сжатыми пальцами.
Чабан стал бриться на ощупь, все покачивая головой и хмыкая.
— Домой хочешь? К маме? — спросил он ласково.
— Умерла! — Муха рук от лица отнять не могла.
— Батька жив?
Она молча покачала головой.
— Зачем на фронт приперлась? Кто гнал? Кто тебя звал сюда?
Его бритва шуршала по щеке, хрустела. Срезаемая щетина потрескивала тихо, влажно и уютно. Муха не боялась комиссара, но слезы все текли.
— А? За каким рожном? Чего хотела найти? А?!
— Родина… Родину… За Родину… Умереть! — она задохнулась на миг в ожидании его торжественно-обиженных, вздымающих грудь человека слов, какие он выкрикивал обычно перед строем. Он даст сейчас полный голос — и привычно навалится утешающее отупенье, и можно будет жить дальше как придется.
— А за Родину — так чего ж ревешь? — он хохотнул коротко и густо, как после обеда.
Она немного еще подождала тех слов. Но их не было — и она вдруг обозлилась, увидев его начищенные офицерские сапоги.
— А чего они лезут все? Что я им? Не имеют права, нет!
Она наконец открыла перед ним лицо. Ткнула указательным пальцем в свои черные губы и пятно на щеке.
— А не давай! — он опять хохотнул. — Если такая недотрога — не давай и точка! Или слабо? — бритва сверкнула без солнца, оставив на красной щеке широкий голый прокос.
— А если он командир? Как же я? Он ведь и спрашивать не станет, — она вертела в руках пилотку и уже осмелилась через силу улыбнуться Чабану, понимая, что наказанья от него не будет.
Комиссар брился молча.
Муха тискала пилотку, искоса наблюдая с радостью, как он оттягивает, прищемив между пальцами, кожу второго подбородка. И подпирает щеку языком изнутри. И пробривает шею до самой груди, до передовых кустов седой шерсти, прущей из-под рубашки так, что грудь мужчины казалась бугристой, словно укрытая под белым полотном серебряной кольчугой из толстых крутых пружин.
Он вытер бритву о полотенце. Похлопал себя по блестящим щекам. Плеснул на ладонь одеколону, протер лицо, шею, провел ладонью по шевелюре.
— Шир-рока стррана моя рродная! — сказал Чабан, и Муха от удивления вздрогнула. От удивления и радости. Вот они, слова! Слова-то какие, бляха-муха!
В ушах у нее тут же запела Любовь Орлова: «Много в ней лесов, ля-ля и рек… Лесов, хы-хы и рек… Лесов, хы-хы… А, вспомнила же: полей! Много в ней лесов, полей и рек!» — еле сдерживая слезы восторга.
— Много в ней… — затянула было Муха, глядя Чабану в рот: понимай, с кем дуэтом поешь, ритм лови, бляха-муха! Ведь самая же на свете мировая песня!
— Велика Кррасная Аррмия! — продолжал он, понемногу набирая широкой грудью привычный возвышенно-мстительный тембр огневой комиссарской речи. — А женщин в армии — ммммало! Ох как мммало в армии женщин, товарищ боец Мухина Марррия!..
Веки комиссара набрякли Мухиной мелкой несознательностью, ее недостаточной гордостью за честь сражаться в стальных рядах, даже в боевых действиях принимать участие непосредственно.
— Знаю, как тяжело тебе, дочка. Верррю!
Он уронил голову на край серебряной кольчуги. Второй подбородок с малиновым сочащимся порезом напрягся, как главный мускул его несгибаемой комиссарской веры. На глазах у Мухи снова вылезли слезы.
— Ком-мис-сар-ррское тебе спасибо, девочка! От всего серррца спасибо! — вскинув голову, он посмотрел выше Мухи; по крутому его зобу ползла узкая красная капля. — За то тебе спасибо, ррродная, что покои даешь солдатскому серррцу. Ласку, как говорят у нас в народе, даришь. Делишься с однополчанами теплом горррячего серррца комсомольского!..
Он уперся руками в колени, снова голову уронил. Капля расплылась на втором подбородке в пятно.
— На вас кровь! — Муха сказала. — Вы порезавшись…
Подошла к нему и вытерла его кожу ладошкой. Развернулась кругом, вернулась на место, где стояла, и снова сделала полный поворот кругом, каблуками прищелкнув.
— Рррродная ты моя! — Чабан, казалось, вот-вот зарыдает, как Лукич в субботу, когда клюкнет и заводит проповедь, пока не доведет себя самого до слез. — Кровинушка моя рродная! Нелегко тебе, дочка, знаю. А что делать? Что делать солдату, когда завтра в бой? А? И, может, в последний бой ему. А?! Что делать, когда серрце горит, ласки пррросит, кррровью святой обливается — за землю нашу, за слезы вдов и сирррот…
— Противно же мне! — Муха вякнула. — Мала я пока еще…
— Кррепись, дочка! — он хлопнул себя ладонями по ляжкам массивным. — Слыхала ты слово такое — надо?! И если пррикажет Ррродина, мы все как один, единым стррроем, стеной нерушимой встанем…
Он смотрел не в лицо ей, а в грудь. Как будто разглядывал сквозь гимнастерку искусанные командиром роты соски. И ей было стыдно, стыдно, стыдно за синие, красные, черные кровоподтеки…
— Слабая я, — губы ее шепнули. — Тошно жить так…