Михаил Елизаров - Библиотекарь
Все засобирались. Сердечность, с которой прощались со мной широнинцы, потрясла меня и ужаснула, хоть я и пытался не подавать вида. Было ясно – я действительно нужен этим людям.
ТИМОФЕЙ СТЕПАНОВИЧ
Мы остались вдвоем. Какое-то время сидели на кухне и пили чай. Старик довольно неловко, так что вопрос исчерпывался одним-двумя словами, расспрашивал о моей жизни, в томительных паузах одобрительно кивал большой и лохматой, точно у кавказской овчарки, головой.
– В школе хорошо учился?
– Нормально…
– А в институте?
– Тоже нормально.
– На инженера?
– Да…
– Хорошая специальность… А дядю ты любил?
– Любил…
Густые сизые кудри Тимофея Степановича взмокли и свалялись. Лоб покрылся потным блеском, так же как и нос в сиреневых прожилках, крупный и пористый. На небритых щеках соляными кристалликами топорщилась седая щетина.
На вид Тимофей Степанович был еще крепок, но в плечах уже пробивалась костлявая старческая худоба. В моменты задумчивости он языком гонял во рту вставной мост и ловко возвращал его нижней губой на место.
Напившись и отставив чашку, он сидел, сцепив жилистые кисти с желтыми, как сырные корки, ногтями, и смотрел прямо глазами, полными бесцветной голубизны.
Я понял, моя первая специальность инженера ему понравилась, а вторая – режиссер – вызвала скорее недоумение, которое он поспешил компенсировать, упомянув мою доблесть в поединке с библиотекарем гореловской читальни.
– Страшно было? – вдруг спросил он. – Я вот хорошо помню первый настоящий страх. В апреле сорок четвертого, мне тогда семнадцать только исполнилось, первую неделю на фронте…
Я приготовился к поучительной военной истории, но Тимофей Степанович неожиданно, минут на пять, замолчал, словно ушел вместе со своей историей под воду, потом вдруг вынырнул со словами:
– А после войны в депо механиком работал, женился, двоих сыновей вырастил, разъехались они, давно вестей не было. Обоим-то под пятьдесят, сами небось скоро дедами станут. Жена умерла пятнадцать лет назад. Почки у нее больные были…
Он вздохнул, помусолил какую-то мысль обветренными, точно в мозолях, губами:
– Тяжело мне что-то, Алексей, выдай-ка ты мне Книгу, пойду хоть почитаю…
Книга Памяти, уже извлеченная из стального футляра, лежала на дядином письменном столе, и Тимофей Степанович сам мог взять ее – видимо тут начинались мои обязанности библиотекаря. Я сходил в комнату и принес ему Книгу. Старик с благоговением принял ее в свою ладонь, чуть поклонился, как бы прощаясь и благодаря одновременно, и удалился в дядину спальню, прикрыв за собой дверь. Вскоре оттуда донеслось его приглушенное бормотанье.
Как большинство читателей, за исключением семьи Возгляковых, Тимофей Степанович был одинок. Родом он был из Свердловска. В громовский мир попал восемь лет назад, по знакомству. Человек, работавший с ним в депо, состоял в читальне, он и поручился за Тимофея Степановича. Старик подходил по всем параметрам – вдовец, герой войны, мужественный и простой человек. Первая его читальня распалась из-за похищенной Книги незадолго до невербинской битвы, почти все читатели погибли. Сам Тимофей Степанович тоже принимал участие в том знаменательном сражении – был в ополчении. Когда из прежних читален во множестве образовывались новые, Тимофея Степановича пригрели широнинцы…
Старик читал Книгу, я же был предоставлен самому себе. Тогда мне казалось, что я переживаю самые страшные времена. Сделалась постылой квартира, все в ней олицетворяло тоску, несвободу и страх. Гадок был гобелен с олимпийским мишкой, отвратителен вишневый сервант с зеркальным, множащим бокалы и тарелки, нутром, ненавистны проигрыватель, пластинки. Некуда было бежать, и просить о помощи тоже было некого.
Я вышел на балкон. От взгляда на хозяйский тлен – доисторические банки и клеенки, рассохшийся табурет, шкафчик без дверок – хотелось завыть, посыпая голову пеплом и окостеневшими окурками из прожженной пепельницы. Из моего заточения я смотрел на унылый от дождя, облезлый пейзаж – далекие вымокшие высотки, мусорный перелесок.
Я допил остатки коньяка, но не захмелел. Включил на кухне телевизор, негромко, чтобы не помешать Тимофею Степановичу. Показывали «Балладу о солдате», и под черно-белые кадры я совсем расклеился.
Когда стемнело, в спальне бормотание сменили долгие захлебывающиеся хрипы. Первая мысль была, что старик умирает. Он полулежал на кровати, подложив под спину подушку, уронив на плечо голову. Лицо его было каким-то мягким и бескостным, словно подтаявшим. Нижняя челюсть безвольно отвисла. Дышал он резко, тяжело и судорожно, производя эти умирающие страшные звуки. Под веками ходили ходуном глаза, как если бы Тимофей Степанович дико вращал ими. Я уже хотел вызвать «скорую», но прежде я увидел зубной мост, лежащий рядом с Книгой. Этот маленький, желтоватый, в слюне протез почему-то успокоил меня. Тимофей Степанович предусмотрительно вынул его. Что-то подсказывало, что старик все-таки переживает не сердечный припадок. Постепенно хрипы стали глуше и сменились нормальным дыханием. Глаза тоже унялись, и из-под век просочилось несколько бледных слезинок. Тимофей Степанович втянул воздух носом, заворочался. Чтобы не смущать его, я поспешил покинуть комнату.
После чтения Тимофей Степанович долго умывался, и лишь потом зашел ко мне в гостиную. Сложно описать перемену, произошедшую с ним. Странная эмоция, совсем не похожая на счастье или удовлетворение, осветила его лицо. В этом мимическом сиянии была смесь неброского, светлого восторга и гордой надежды. Нечто подобное умели изображать актеры в старых советских фильмах, когда смотрели в индустриальную даль.
– Есть смысл, Алексей! – он сверкнул зрачками. – И гибель не напрасна!
Мне его слова показались безумными.
– Может, приляжете, Тимофей Степанович? – спросил я.
– Какое там, – он возбужденно потер ладони, – я теперь всю ночь спать не буду. А ты отдыхай! Набирайся сил…
Он действительно до утра не сомкнул глаз, лил на кухне воду, звенел чашками, ходил по коридору, напевая: «Нам нет преград ни в море, ни на суше, нам не страшны ни льды, ни облака…»
Рассветная дрема искажала слова, я навязчиво прислушивался, не понимая, откуда в песне взялось «пламя душистое», которое я бессильно рифмовал с «полотенце пушистое», и накрывался подушкой.
– «Пламя души своей, – тянул Тимофей Степанович, – знамя страны своей мы пронесем через миры и века…»
А утром в дверь позвонили. Пришли Таня и Марат Андреевич. Исполняя данное вчера обещание, они накупили еды. Таня расторопно выгружала сумки. Что-то приглушенно говорил Марат Андреевич, а старик оживленно приветствовал каждый ложащийся на стол продукт по имени: «кура», «колбаса», «лук», «картошка», «огурчики», «сметанка» – так, что я, еще не вставая, ознакомился с содержимым холодильника. Тимофей Степанович громко одобрил всю снедь, простился, оставив меня на Таню Мирошникову. Марат Андреевич заскочил только на десять минут, чтобы помочь с сумками. Потом он убегал в клинику.