Олег Губанов - Личное оружие
Ее убило разрядом молнии через электрическую розетку — утюг подключала. До сих пор вижу ее посиневшее мокрое лицо, волосы, разметавшиеся по грязи, безжизненно раскинутые руки, когда тетю Веру во дворе прикапывали землей, — дождь шел, а ее пытались оживить, искусственное дыхание делали…
Ну а в детдоме потом меня все два года до поступления в ФЗО хоть один раз да навестила каждая, наверное, из тех трех десятков женщин, что стали мне почти родными. Иногда и меня отпускали к ним, и я их навещал, уже переселившихся в большой деревянный дом с отдельными квартирами. Позже артель построила каменный дом с газопроводом и со всеми удобствами. Многие из моих опекунов завели семьи, имели детей, кого-то не стало уж, а кто-то прибавился. Такая жизнь.
От тети Веры мне осталась ее фронтовая награда — медаль «За отвагу», она и теперь у меня. Никогда я не видел, чтобы она надевала медаль, и даже ничего не знал о ее существовании… Ну вот, Рина, я и расстроил тебя своим рассказом — ты опять плачешь! — спохватился Станислав.
— Как ты меня назвал, Риной? Так же зовет меня почему-то подружка моя, пятилетняя Люся. Надо же?! Мы ночуем с ней, когда приболеет, бывает, и ее не принимают в детсад, а матери надо на ночное дежурство в гостиницу. Тоже несчастливая девочка — отца не знает… Так скажи, Слава, что же ты мог присочинить в этой своей истории, рассказывая ее другим?
— Что? Я выдавал тетю Веру за свою мать…
— Милый, но это почти правда!
— Правда? В том-то и дело, что тетя Вера никогда не была сестрой моей матери. Та прачка в детдоме повинилась мне, узнав о смерти тети Веры. Она и сама, оказывается, взяла на воспитание двух ребят… Моя фамилия сошлась с той, которую разыскивала тетя Вера.
— А может, прачка как раз и угадала? — Киреев — это тебе не Иванов и Сидоров, такие фамилии не очень-то часты, думаю. Не надо, слышишь, пусть сердце верит — и все. Вот мне ты теперь будешь за всех, за всех — на свете за мать и отца, за брата. Один за всех, что должны были быть у меня в жизни — и не были. Я люблю тебя сильно-сильно! И ничего бы не делать, даже не говорить, а просто лежать рядышком, обняв тебя, хоть сто лет, хоть тыщу!..
— Тыщу лет? И, все под столом?! У меня же ноги совсем занемели, согнутые!
— Ага! Значит — подъем! Знаешь, я есть хочу — очень! Правда. Я вчера встала из-за стола голодной: официантки так быстро меняли блюда, я ничего толком не попробовала, а потом ведь и обжорой прослыть не хотелось. Да и ты все исчезал, исчезал с друзьями… Сидела я кукла куклой, и было мне, как говорится, не до жиру, быть бы живу.
— Бедненькая моя! Ударь меня хорошенько, остолопа такого! Вот уж я задам своим братцам Василиям, пусть только заявятся!
— Вообще, Славик, мне кажется, что эти ребята немножко нагленькие, а?
— Чур! Рина, давай сразу договоримся: не будем начинать свою жизнь с плохих слов о других. Зачем, верно? Все пришли, все желали нам добра и счастья, все пели и веселились — молодцы! Вон Соня, твоя подружка, как плясала — огонь!
— Ага, а признайся, сколько раз за вечер ты поцеловал ее? Я все-е видела, все!
— Так это же от радости, только как твою свидетельницу! Не ревнуй, пожалуйста. Люди говорят, что если мы справляемся-таки с несчастьями, посланными нам судьбой, то от тех, что сами себе делаем, нет никакого спасения!
— Я знаю, я понарошке — так удивительно!.. Впрочем, как у нас с завтраком? Ведь придут опять гости… Давай хоть картошки сварим и наедимся!
— А с чего начнем это мероприятие?
— Сначала переоденься, потому что без дров нам тут не обойтись…
IIПозавтракать одним Станиславу и Октябрине, конечно, не удалось. Возвращаясь из кладовой с дровами, они встретили соседку тетю Машу, она тоже была вчера на свадебном торжестве вместе со своим сыном Геннадием. Он на гармошке играл плясовые, а хорошенько подзакусив, разошелся и аккомпанировал уже почти всем песням, что затевались за столом, и даже довольно сносно исполнил некогда популярного «Мишку», правда постоянно сбиваясь на какой-то цыганский надрыв.
Заметив в руках Станислава охапку дров, тетя Маша всплеснула руками:
— Боже праведный, милые мои детки! Вы не печь ли топить наладились посередь лета?! Мы же все в доме помрем от духоты! Неси-ка, Октябрина, свои кастрюли в сенцы, мы керогаз быстренько заведем. Гена, Генка! Поди сюда поживей!
Потом к кухонным хлопотам тети Маши присоединились другие соседи: одна предложила малосольных огурчиков, другая — свежих помидоров, словом, собралась компания, и надо было думать, как разместить всех в маленькой комнатке.
Обошлись и здесь: гости потянулись со своими стульями-табуретами, со своей посудой и даже со своим хлебом. Только разместились, как пришли свидетельница Соня и свидетели жениха — два Василия, внешне разные: один Василий был высокий и рыжий, другой — пониже и русоволосый. Потеснились и для них.
На колени к Октябрине тут же влезла малышка Люся, дочка тети Маши, затеребила:
— Рина, дай ушко — я что-то скажу… Зачем ты себе такого большого мужа нашла? Сама подумай, куда мы его девать будем, когда я опять к тебе спать приду, если заболею, ведь комната и так маленькая, а?!
— А мы его под кроватью спрячем, — еле сдерживая смех, прошептала Октябрина, поглядывая на Станислава. — Или под столом! — прибавила она уже погромче. — Как ты, Слава, смотришь на это, если мы тебе под столом стелить будем — Люся вот беспокоится…
Все смеялись над тревогой девочки, но веселей всех смеялись сами молодые.
Скоро зазвучала гармошка Геннадия, начались песни, тосты. Потом у кого-то стало уже вино расплескиваться в закуски, с вилок что-то соскальзывало на пол. Пустившийся плясать «Барыню» русоволосый Василий угодил ногой в помидор и треснулся об угол печки, рассек себе губу — стали унимать кровь.
Тетя Маша каялась в коридоре перед какой-то соседкой, плакала… Гости засобирались расходиться. Тогда Станислав встал с кровати, где они сидели с Октябриной, Соней и Люсей, обратился ко всем:
— Товарищи, большое спасибо всем, что пришли еще раз поздравить нас, милости просим всегда в гости, надеюсь, что всегда будем жить в мире и согласии!
Разбирали свои стулья, говорили прощальные слова, обещали в другое удобное время зайти за своими тарелками, вилками, рюмками. Соня вызвалась проводить до автобуса порядком захмелевших Василиев.
— Пойду-ка я сам вас провожать, други мои ненаглядные, — поглядев на ершащихся друзей, сказал Станислав.
— И я с тобой, — сразу же откликнулась Октябрина.
— Эх, чудики вы все! — хмыкнул русоволосый Василий, обнял своего товарища за плечи, толкнул дверь и загорланил:
Мишка, Мишка, где твоя улыбка,
Полная задора и огня?
Самая нелепая ошибка, Мишка, —
То, что ты уходишь от меня!..
Вспухшая губа мешала певцу в произношении слов, и у него выходило как-то не по-русски:
Мышка, Мышка, гдэ тфоя улыфка…
А это утро Станислав встретил уже с открытыми глазами. Он лежал на спине и вслушивался в ровное дыхание жены, в шорох тополиных листьев за окном под порывами сердитого утреннего ветерка. Над крашеным железным хребтом крыши соседнего дома клубились сизо-серые тучи, обещавшие дождь.
«Кажется, у Октябрины есть плащ — коричневый такой, с поясом», — вспомнил он и тут же отметил, что у самого из вещей почти ничего нет — мало заботился об этом. Сильный дождь в подъезде переждешь, под карнизами домов прошмыгнешь, а то и ринешься напрямик впробеги — только брызги от тебя в разные стороны! Мороз или дождь — разве заботило это? Удивляла непохожесть дней, неповторимость жизненных мгновений! Еще вчера и Октябрина представлялась другом. — пусть волнующим, необычным, но другом, все понимающим, необходимым. А вот она уже жена, и чувства к ней иные — слов сразу и не отыщешь. Счастье? Счастье ли это в окончательном смысле? Кто-то многоопытный может скептически усмехнуться: «Любовь — это еще не все!» Но и всезнающие вздохнут с завистью: блажен, кто верует!..
Он чувствовал себя счастливо, счастье не умещалось в сердце, звало к неясному подвигу, а больше всего — к нежности, ведь она была рядом…
Станислав повернулся к Октябрине, поправил простыню на ее плече и, увидев временами пробегающие по лицу непроизвольные хмурые тени, стал вполдыхания осторожно дуть на лоб жены, чтобы изгнать тревожные ее сновидения, — откуда-то он знал про этот способ.
Октябрина проснулась и с улыбкой повторила сказанное ему, наверное, десяток раз:
— Как я счастлива, Слава, как я счастлива! Спасибо тебе, родной, родненький мой, дорогой! — Она неистово целовала его и плакала. Он и сам сейчас был близок к благодарным слезам.
— Век бы тебя не отпускала! — говорила она. — И никуда б не ходить: ни на фабрику, хоть и за отпуском, ни на люди, хоть и с тобой, потому что на тебя будут смотреть другие женщины! Я плохая, я эгоистка, да?