Барбара Квик - Девственницы Вивальди
В ту неделю сеттиманьерой была Ла Бефана — крайне неудачное для меня обстоятельство. Не выходя из дортуара, я дождалась, пока поблизости раздадутся ее шаркающие шаги.
У нашей спальни она задержалась — очевидно, прислушивалась, нет ли каких-нибудь подозрительных шевелений. Сквозь дверь я слышала ее дыхание. На праздновании Менегина выпила причитающуюся ей долю вина. Я молилась, чтобы она не свалилась пьяная прямо под дверью, загородив выход.
Я старалась вовсе не дышать, мою щеку отделяла от ее мерзкой рожи одна лишь тонкая филенка двери. Я вспомнила, что говорила мне про Ла Бефану сестра Лаура, и невольно ощупала пальцами кожу — точно ли она по-прежнему гладкая, не покрылась ли оспинами и рубцами, не одряхлела ли до безобразия? Помню, как дрожала я при мысли, что сейчас Ла Бефана распахнет дверь — и наткнется на меня, полностью одетую и готовую выйти за порог.
Наконец я услышала, как она вздохнула и двинулась дальше, продолжая обход.
Я наскоро помолилась и выскользнула из дортуара, держа в одной руке башмаки, а в другой — скрипку. Мрамор лестницы холодил ступни даже через чулки, но я бежала вприпрыжку и, одолев три пролета, разогрелась.
Оказавшись у ворот, я не помнила себя от радости, что по пути не встретила даже мыши, — и тут замерла в испуге: нижние ступеньки схода к воде были освещены. Я присела, спрятавшись за балюстрадой.
От канала доносился смех, кто-то чокался глиняными кружками — похоже, там собралась веселая компания. Внизу ярко горели свечи, и я разглядела несколько девушек из comun, мне незнакомых, и наставниц младшей школы. Все это были подкидыши, сироты и незаконнорожденные. Среди них распоряжался Сильвио, раздавая всем пирожки и бутылки с вином.
Я вышла из укрытия.
— О синьорина! — ужаснулась одна из девушек. — Не выдавайте нас!
Сильвио, казалось, с прошлого раза значительно вырос. Что-то в его наряде показалось мне непривычным, я не сразу сообразила, что на нем желтая шапочка. Он ни словом не обмолвился со мной, а лишь взял у меня из рук скрипку, запросто расцеловался кое с кем из девушек и повел меня к гондоле, которая как раз причалила к ступеням.
Я чувствовала радость от встречи с Сильвио и одновременно тревогу и беспокойство — куда же привезет меня гондола? Едва я заговаривала с ним, пытаясь выспросить, что все это значит, он шикал на меня и только пожимал руку. Я поглядела на гондольера и обернулась к Сильвио:
— Он ведь никому не скажет. Ему честь не велит. Я верно говорю, синьор?
Гондольер, высокий сухощавый человек с выцветшими голубыми глазами, улыбнулся и кивнул.
— Вот видишь, Сильвио!
Но я опять услышала только «тсс!», хотя на этот раз мой дружок раскрыл мне пальцы и поцеловал ладонь.
Должно быть, не найдется во всем мире ничего прекраснее, чем сидеть венецианской ночью в гондоле бок о бок с тем, кого любишь, и слышать лишь плеск весла и лепет пузырьков, и скользить по темной, усеянной звездами водной глади с лебединой грацией и величавостью.
Вскоре мне уже расхотелось говорить. Словно во сне, я захотела, чтобы мы вечно сидели рядышком — я и мой милый смешной приятель, и не старились, и все время были такими же, как сейчас, — в этом прекрасном «сейчас», замершем в равновесии между детством, которое мы уже оставили позади, и всей грядущей жизнью — окутанной мраком, непознаваемой.
12
Мы миновали ворота гетто без единого возражения со стороны стражника — он лишь глянул на нас сверху и жестом пригласил продолжать путь.
— А я думала, что эти ворота на ночь запирают, — сказала я своему приятелю.
— Запирают, — согласился он, — каждую ночь, кроме сегодняшней.
Мы доплыли до причала, и гондольер подал нам обоим руку, помогая выбраться из лодки. Пока Сильвио расплачивался с ним, я крепко сжимала скрипку, прислушиваясь к отдаленному веселому шуму. Там смеялись и пели, били в ладоши и притопывали.
— Что это? — спросила я у Сильвио.
— Праздник.
— Что-то я не припомню, чтобы сегодня был праздник.
Сильвио одарил меня обычной ироничной ухмылкой.
— Это потому, что ты ни капли не смыслишь в еврейском календаре — несмотря на твою исключительную образованность.
— Если ты, несносный мальчишка, хочешь сообщить мне что-то важное, то говори немедленно!
— Ты неправильно поняла, Аннина. То есть я думаю, что ты не совсем правильно понимаешь. Сегодня тебя пригласили в гетто как наемного музыканта.
Он потащил меня за собой по темной улочке на шум толпы.
— Откуда такая страшная вонь?
— Это ветошь, и грязное белье, и кости, и просто запахи житья в тесноте. Вот сюда, вверх по лестнице.
Мы поднялись по кривой лесенке, а потом спустились по другой такой же и попали на небольшую площадь — campo, неярко освещенную масляными лампами и полную народу. Люди там пели и танцевали, пили и гомонили на разных языках. Какой-то бородач, облаченный в богато вышитое одеяние, отплясывал, держа в руках свиток, украшенный росписью и драгоценными камнями. Мужчины, женщины и дети обступили его, хлопая в ладоши и притоптывая ногами.
— Ну вылитый жених! — засмеялся Сильвио.
В этот момент к нам подошла Ревекка. Я еще никогда не видела ее такой красивой. Она всегда приходила в Пьету навещать нас, накинув на себя просторную черную шаль — zendaletta — или домино, а голову покрыв желтой или же иногда красной baretta, говорящей, что она еврейка. Теперь ее голова была непокрыта, а хорошо скроенное платье с кружевными рукавами и бледно-голубой шелковой накидкой прекрасно облегало фигуру.
Ревекка взяла меня за руки и расцеловала в обе щеки.
— Наше торжество уже в самом разгаре, — извиняющимся голосом пояснила она, а затем вытащила меня на самую середину campo.
Заметив меня, толпа разом прекратила пение и пляски, и мы вдвоем с Ревеккой оказались в центре всеобщего внимания.
— Signóri е signóre, — произнесла она по-итальянски, — вот тот подарок, который я обещала преподнести вам в память о моей сестре Рахили. Это дань ее мечте возродить замысел рабби Модены по созданию в гетто музыкальной школы — «Accadèmia degli Impediti», «Академии бесправных».
Теснившиеся вокруг нас люди слушали Ревекку очень внимательно, но, как мне показалось, весьма скептически. Она продолжила:
— Это очень давняя мечта: чтобы мы, живя здесь, в изгнании, смогли бы создавать музыку столь же прекрасную, как музыка наших предков. Дорогие мои друзья и соседи, не забывайте о том, что красивая и утонченная музыка, исполняемая сейчас с большим успехом в христианских церквях Венеции, — тут она кивнула в мою сторону, — основана на музыке Второго Храма, которую слагали и исполняли евреи. Так не будем же забывать — даже при всей нынешней скудости нашей жизни, при каждодневной борьбе за выживание, что эта музыка — наше наследие. Она принадлежит нам по праву рождения.
Ревекка говорила очень тихо, но даже если бы она шептала, ее слова доходили бы до каждого.
— Для меня равно честь и удовольствие представить вам одну из лучших юных скрипачек во всей lа Serenissima. — Она отступила на шаг, и я осталась одна в середине круга. — Это Анна Мария делла Пьета.
Я растерянно стискивала рукой скрипку, не в силах понять, одобряет толпа слова Ревекки или нет. Какой-то свирепого вида бородатый мужчина сплюнул на землю, развернулся и зашагал прочь. Многие смотрели ему вслед, поднялся ропот, но люди не расходились — они по-прежнему разглядывали меня, словно ждали, что сейчас у меня отрастут рога или крылья.
Гнетущее молчание затянулось, и я испугалась, что меня того и гляди закидают камнями. Все взрослые мужчины в кругу были бородаты; некоторые женщины щеголяли богатым нарядом, но в основном публика была одета столь же бедно и незатейливо, как и я сама. У большинства — даже у детей! — в глазах читались следы неотступных забот.
Молодая мать семейства, что стояла с двумя детьми поближе ко мне, медленно захлопала в ладоши — она явно меня подбадривала. Ее примеру последовал кто-то еще, а другая женщина нерешительно выкрикнула приветственное восклицание. И вдруг, после мучительной паузы, все вокруг разом зааплодировали и оживленно загомонили.
— Играй, Анна Мария! — перекрывая шум, крикнула мне Ревекка.
Никогда раньше мне не приходилось играть в такой обстановке — одной посреди толпы чужеземцев. Я обернулась к Сильвио.
— Сыграй же, Аннина! — закричал он, смеясь.
— Сыграй, Аннина! — вторила ему стоявшая рядом с ним беззубая старуха.
На противоположной стороне круга зычный мужской голос проревел:
— Играй, Аннина!
И вся толпа подхватила призыв, скандируя и хлопая в такт:
— Играй! Играй!
Удивительно, как могла Марьетта гореть желанием оказаться в подобной ситуации? Я же искренне жалела, что нельзя спрятаться за решетку церковных хоров и обрести привычную благословенную безликость. «Что же мне сыграть?» — бормотала я про себя, пробегая взглядом по морю лиц, как вдруг наткнулась на чью-то всклокоченную рыжую голову. На меня смотрели знакомые веселые глаза.