Олег Ермаков - Покинутые или Безумцы
Но утром, проснувшись в палатке, на которую, как обычно, садились птицы, и увидев поющие на разные лады кроны белых берез в иллюминаторы, я всем сердцем склонился к этому названию.
«Овидий, я тебя так слепо вижу»Недавно закрыл роман Кристофера Рансмайра «Последний мир», посвященный дням изгнания Овидия. И вот прочел «Овидиеву тетрадь» Елены Крюковой. Это буквально эхо романа. А точнее эхо Овидия, эхо сурового и красочного мира Скифии. В «Гибели Рима» вдруг вспомнился «Андрей Рублев» Тарковского, его видение Страстей на снегу. И у Крюковой Рим какой-то очень русский.
Некоторые стихи неожиданно напомнили мифологию Блейка, его картины, его странных персонажей: Лос, Уризен. У Елены Крюковой Овидий показан в ореоле бессмертного, если вспомнить определение Степного волка Гессе. Он предстает в живописном видении. Стихи Елены отличаются необычной живописностью, так что ассоциация с Блейком-художником вполне объяснима. И написаны стихи пылающими красками: «Телега скриплая. И бык кроваво-рыжий», «Дым-и-гарь. И кровь династий, / Факелов горячий плеск», «И горел плащ кровавый царя», «На чернь души Иезавель / Кладет безумную лазурь»… Крюкова творит свой миф — об Овидии. Названия некоторых стихотворений тоже вызывают в памяти Блейка: «Овидий отделяет твердь от воды», «Создание луны и солнца», «Видение ада».
На бессмертного нельзя смотреть открыто: «Овидий, я тебя так слепо вижу». Но это в первые мгновения, когда вызванная воображением перед нами является смутная фигура. Чувствуется, что и сама Елена смущена. Это передается и читателю. В дальнейшем мы увидим поэта как будто яснее: в любви, в старческой немощи; на наших глазах будет разворачиваться нисхождение поэта на берег изгнания. И все-таки загадка останется. Загадочен даже ближний, тот, с кем ежечасно делишься самым сокровенным на протяжении долгих лет. А что уж говорить о поэте, который якобы жил — как утверждают источники — в таком-то году до нашей и в таком-то году нашей эры.
«Любовью я дотла спален», — с горечью бросает поэт. Но это пламя стало стихами. Оно горело на железном скифском берегу, там, где «Снег и зеленое море».
Дорога МаккартиКормак Маккарти предпринял интересную попытку в «Дороге» написать текст, простой, как хлеб; точнее, он перегнал хлеб в чистый спирт. Его Земля окунулась в очистительный огонь апокалипсиса; постарался очистить свою прозу от литературы и Кормак Маккарти: почти никаких аллюзий и затей. Из книжного мусора только Библию он не предает анафеме. Ни кино, ни другое искусство не упоминаются вообще, как будто ничего этого и не было. Прошлого нет. Нет и будущего. Но дорога куда-то ведет. И будущее оказывается возможным.
Каков результат эксперимента?
Человек — животное, жестокое, эгоистичное. Но в нем есть какой-то странный свет. И он вспыхивает тогда, когда человек преодолевает себя, свою животность.
Роман Маккарти радиоактивен. Под его безжалостное излучение попадает и читатель, задающий себе множество вопросов.
Но — одно дело вопросы-ответы здесь, за столом, в кресле перед монитором. И совсем другое — там, на дороге. Там думать уже будет некогда.
Городецкий соловейСледующую стоянку устроил на чистом и глубоком ручье Городец, в серой ольхе, среди пахучей крапивы. Костер развел прямо над водой. Хорошо, когда под рукой много текучей чистой воды. Тут нашел и купальню, воды по колено. Потом заварил добрую порцию чая, купленного в Белом Холме. Вскоре выяснилось, что это же укромное местечко облюбовал соловей. И он пел мне весь вечер, а когда я залез в желто-оранжевую палатку с иллюминаторами, вообще перелетел на ближайший куст, мол, нет, ты меня послушай. И я слушал.
Соловьи последнее время стали петь хуже, это не только мое мнение. Раньше в их песнях было больше строф, и они звучали разнообразнее. Но вот этот на Городке пел отлично. Не то, чтобы звучно, но проникновенно, чарующе округляя «буквы». И это, кажется, главная особенность его пения: объемный звук. У других птиц голоса не стереофоничны. А этого как будто слушаешь в наушниках.
На следующий вечер сюда вдруг прилетел еще один соловей, запел неумело, скверно, с длинными паузами. Я даже засомневался, не скворец ли, известный «попугай» среди птиц? Нет, оригинальный исполнитель. Я мысленно зашикал. Щенок, разве это песня? И тут включился мой соловей. Виртуозная ария была прекрасна и убедительна. Пришлец тут же заткнулся и больше не мешал.
Достоевский и эскапизмКогда читал «Преступление и наказание» (школа не в счет), поймал себя на мысли, что среда того времени человечнее нынешней. Городовые сердечнее современных граждан. Роман разворачивается как будто бы в большой деревне: все глазеют, ахают, разевают рты — и все-таки как-то помогают друг другу: копейкой, словом, руками (да вот относят домой Мармеладова, потом и его жену). И по странному совпадению попалась мне на глаза газета, там писали: в поселке молодого милиционера избили, переломали ему ребра, руку, отбили печенку, бросили на обочине; он лежит, стонет; вышла женщина из ближайшего дома, посмотрела, послушала и ушла — чай пить; затем компания молодежи проходила: видели, слышали — мимо прошли; в утреннем тумане куда-то отправился на «Жигулях» местный житель — и переехал еще живое тело, не остановился, дал по газам.
Все как-то просто, обыденно, тон газеты усталый… Бросил газету, взялся за книгу.
Золотой храмГерой «Золотого храма» Мисимы монах дзэнского монастыря, вопрошающий жизнь, себя, приятелей с неистовостью подпольного человека Достоевского. От этого романа ждешь не просто захватывающего сюжета, идей, — но какого-то свершения, даже озарения. Увы, герой и нас и себя озаряет лишь геростратовым пламенем. Он поджег Золотой Храм, отбежал куда-то, выбросил мышьяк и кинжал в кусты, сел и закурил. «„Еще поживем“, — подумал я». Так заканчивается этот роман. От этой фразы разит пошлостью.
…И правдой.
По дороге постылойПоэт Се Тяо жил в пятом веке, был человеком весьма знатного происхождения, но и странно непритязательным, предпочитавшим оставаться в тени, хотя способности и все то же происхождение открывали ему двери всяких канцелярий Поднебесной. Но служил он на скромных должностях в отдаленных уездах. И все-таки испил чашу своей судьбы: стал невольным свидетелем готовящегося заговора, был заговорщиками обвинен перед государем и казнен. Ему исполнилось тридцать пять лет. Вот одно из его стихотворений.
Ночью еду по дороге, ведущей в столицу
Я в тоскливом смятенье велю собираться в дорогу,
И быстрее, быстрей — запрягают коней у ворот.
На бледнеющем небе редеют и гаснут созвездья.
Первый отблеск играет, собой предвещая восход.
От обильной росы все вокруг стало мокрым,
Обернувшись, смотрю, как заря, разгораясь, встает.
Пусть отсюда родные места далеки бесконечно,
Но безбрежен простор этих круч и стремительных вод.
В официальных реестрах не счесть моих предков деяний,
А меня лишь мечта об уходе от мира влечет.
Тот, кто нормы блюдет, — на дрожащих ногах ковыляет,
Как предел вожделений монаршую милость он ждет.
Я распряг бы коней, только как оправдаться сумею?
Ну так в путь! По дороге постылой вперед!
Попутчик
Старый пригородный поезд сменили на двухвагонный современный «автобус», как его называют почему-то. Но железная дорога все та же, пейзажи за окном хорошо знакомые: придорожные домики, стены, зеленоватые акварельные воды Днепра, уплывающие назад собор, церкви, крепость на горах. И у пассажиров те же лица: обветренные, загорелые, в морщинках и глубоких морщинах: на дачи ездят в основном старики. Сидеть в новом поезде — все-таки язык гнет свое — тесновато. Раньше скамейки были деревянные, широкие, вагоны просторные; когда в вагоне играли в карты, судачили, ели-пили, и всюду громоздились узлы, поезд напоминал деревню на колесах. Сейчас все тихо-скромно. Ну и отлично. Старик рядом читал витебскую газету. Хорошо, не люблю вагонные разговоры. Вот в окно смотреть интересно.
Но вскоре сосед сложил газету и, кивая на мой вместительный рюкзак, поинтересовался, до Сокольей горы я еду? Нет, дальше. Я вижу, что в поход, продолжал он, по реке? Нет, пёхом. «Правильно, пешком лучше, больше видишь… Но и по реке… Я вот по Нилу плавал, знаете? В Египте». Я посмотрел на бодрое загорелое лицо с синими внимательными глазами. Нет, оказывается, не сейчас, а два года назад он был в Египте, в турпоездке, как-то она ему подвернулась, очень дешево, он и отправился один, без жены, вдвоем не получалось. «Я фараонов теперь всех поименно знаю. Моя смеется — ну, историк! А мне это солнце на всю жизнь запомнилось, ну, сколько там осталось… — Он глянул в окно, потом испытующе на меня. — Пески, Красное море. Очень красивое. Я моряком служил на трех морях: Баренцевом, Белом, Балтийском. Видел Черное. Но Красное — вода чистейшая! А пирамиды? Кто их строил? Загадка. Нил они почитают. Упаси бог бросить бумажку с теплохода. И возле пирамид чисто. А наш Днепр?» Тут мы уже оба дружно посмотрели в окно. Но на горизонте виднелись домишки Ясной Поляны, есть у нас собственная, разбитая и сирая деревня за Сокольей горой. Днепр мы увидели чуть позже — вылетели на мост. Под пасмурным рассветным небом в желтоватых древесных берегах он невидимо тек к своему морю, то есть движения хмурых вод нельзя было определить. Да, вот не зная, не поймешь, куда течет. Иногда мне кажется — вверх.