Исаак Башевис-Зингер - Каббалист с Восточного Бродвея
Зейнвел сообщал все это тихим ровным голосом, уставясь куда-то под потолок. Хотя я слышал немало подобных историй, его суховатый отчет произвел на меня сильное впечатление.
— Неужели вы думаете, что какой-то журнальчик может все это исправить?
— Кто-то должен сказать правду.
— Кому?
— Хотя бы немногим.
— Но кто будет читать журнал на идише?
— Кто-нибудь будет.
Зейнвел сообщил, что у него есть квартира — комната с кухней — в Бельвиле. Он мог бы достать наборную машину. Его нынешняя жена — портниха и неплохо зарабатывает. Ее муж и дети погибли в Польше. Она любит идишскую литературу и читала мои книги и статьи в нью-йоркской газете, которую после войны присылали в лагеря для перемещенных лиц. Она могла бы помочь нам с деньгами. Журнал назвали бы, как и в Варшаве, — «Голос». Я задал ему тот же самый вопрос, что задавал двадцать лет назад в Польше:
— С кем вы будете сотрудничать?
— Есть еще честные люди. Вся беда в том, что злые действуют, а добрые — спят.
— Они всегда будут спать, — сказал я. — Их можно разбудить.
— Если их разбудить, они тоже станут злыми.
— Не обязательно.
Нужно было сразу сказать Зейнвелу твердое «нет». Он жил в Париже, я — в Нью-Йорке. У меня не было ни времени, ни сил, чтобы участвовать в этой затее. Но прежде, чем я успел что-то ответить, он взял с меня слово, что я приду к нему ужинать.
Вечером я купил бутылку вина и банку сардин и отправился к Зейнвелу Гардинеру. По узкой щербатой лестнице я забрался на пятый этаж. Следом за мной поднимались две подозрительного вида парочки, и я понял, что часть квартир в доме снимают проститутки. Зейнвел открыл дверь, и на меня пахнуло родным запахом, который не смогла уничтожить даже Катастрофа.
Жена Зейнвела была маленького роста, с молодым лицом, коротким носом и полными губами. У нее были веселые глаза. Невозможно было поверить, что эта женщина прошла через концлагерь, потеряла мужа и детей. Она подала мне маленькую крепкую ладонь и заговорила со мной так, словно давно меня знала. Зейнвел много рассказывал ей обо мне, сообщила она, а кроме того, она читала мои книги.
— Может быть, вам удастся выбить из него всю эту чушь про журнал, — улыбнулась она.
— Фриделе, это не чушь, — отозвался Зейнвел. — Мир держится на слове.
— Мир держится не на слове, а на кулаке.
— Через много лет после того, как исчезнут все кулаки, десять заповедей будут помнить.
— Помнить, может, и будут, а вот соблюдать — нет.
Накрывая на стол, она сказала мне:
— Вы меня не знаете, а я вас знаю. Писатели разбалтывают все свои секреты.
— И что же вы обо мне знаете?
— Это мой секрет.
На ужин она приготовила варшавский суп из картошки и ржаной муки. Когда она ставила передо мной тарелку, я заметил синий лагерный номер у нее на запястье. Она перехватила мой взгляд и сказала:
— Ты либо гибнешь, либо выживаешь, и тогда приходится участвовать во всей этой комедии. Журналов и так слишком много. Если бы сам Моисей спустился сегодня на Землю, над ним бы только посмеялись.
— Так что же мы должны делать, Фриделе, — спросил Зейнвел, — смотреть на все это и молчать?
— Кто будет читать твой журнал? Жертвы. Убийцы о нем даже не узнают.
— И у жертв совесть неспокойна.
— От твоего журнала она спокойней не станет.
За ужином Фриделе рассказывала о жизни в концлагерях. Несмотря на то что в ее историях постоянно фигурировали голод, горе и смерть, ей удалось меня рассмешить. Впервые я слышал анекдоты из лагерной жизни. Евреи шутили, даже когда нацисты измывались над ними. Люди умудрялись оставаться весельчаками и в лагерях.
В какой-то момент раздался звонок в дверь. Маленькая круглая женщина пришла примерять платье, и Фриделе завела ее за ширму. Через несколько минут Фриделе появилась снова и прошептала:
— Когда союзники освободили ее в Майданеке, она весила двадцать килограммов. Пять месяцев лежала в больнице, и никто не верил, что она выживет. Теперь у нее богатый муж, торгует на черном рынке. — Фриделе вытащила из ящика модный журнал. — Вот если бы вы о чем-то таком написали, мир бы вас слушал.
Миновало еще двадцать лет. Я несколько раз приезжал в Европу, но побывать в Париже мне больше не удалось. Еврейские издатели посылали мне из Парижа в Нью-Йорк свои журналы, в которых я иногда натыкался на стихотворение или статью Зейнвела Гардинера. Он по-прежнему осуждал человечество за аморальность и бичевал пороки, но я чувствовал между строк что-то вроде необъявленной капитуляции. Однажды в каком-то журнале мне попалась его фотография — Зейнвел Гардинер превратился в сутулого пузатого старика. Приезжавшие ко мне из Парижа писатели рассказывали о нем. Они с женой открыли магазин дамского белья. Дела шли хорошо. Невероятно, но факт — Гардинеры разбогатели. Теперь у них были роскошная квартира и дачный дом в Робинсоне. Во время моего последнего приезда в Париж Фриделе была беременна и через несколько месяцев после того, как я уехал, родила дочь.
В течение всех этих лет меня много переводили на разные языки. Издавали в Париже, Милане, Лиссабоне. Во время очередной поездки в Европу после недели в Лиссабоне и двух недель в Швейцарии я заехал в Париж, чтобы встретиться там с моим французским редактором. Услышав об этом, еврейские писатели устроили маленький прием в мою честь. Однажды утром телефонный оператор гостиницы, где я остановился, сообщил мне, что в холле меня ждет некий мсье Каплан. Я попросил, чтобы он поднялся в мой номер. Вскоре появился молодой человек с кудрявыми волосами и живыми выразительными глазами. Хотя я никогда не слышал ни о нем самом, ни о его писаниях, он сказал, что он не только журналист и штатный корреспондент идишской газеты, но еще и поэт. Прошел через Холокост, сообщил он. Так что на самом деле ему больше лет, чем кажется. У него были манеры и жестикуляция парижанина. Он сел, закурил сигарету и начал задавать мне вопросы, делая записи в блокноте.
— Как поживает Зейнвел Гардинер? — спросил я.
Его взгляд посерьезнел.
— Разве вы не читали сегодняшних еврейских газет?
— Нет.
— Сегодня похороны Зейнвела Гардинера.
После долгого молчания я спросил:
— Он болел?
— Нет. Это довольно странная история. Его смерть была чем-то вроде самоубийства.
— Что произошло?
— Какая-то удивительная вещь. Они с женой держали большой магазин дамского белья и были очень богаты. Время от времени он что-то публиковал в идишской прессе. Вдруг ему в голову пришла сумасшедшая мысль — издавать журнал на французском. Я говорю «сумасшедшая», потому что он, в сущности, не владел французским — только-только чтобы объясниться. Я не знаю подробностей, но говорят, что он, не предупредив жену, продал магазин, снял офис и нанял сотрудников. В результате жена выгнала его из дома. Потом какой-то жулик продал ему несуществующую типографию. Зейнвел никогда не был практичным человеком. Зачем ему понадобился журнал на французском? Он в буквальном смысле умер под забором. И вот сегодня его хоронят.
После того как молодой человек закончил меня интервьюировать, я спросил, когда и где состоится погребение. В три часа дня, сообщил он и добавил, что идет на похороны. Я предложил пойти вместе и пригласил его на ленч. За ленчем он сказал:
— Положение еврейских писателей в Париже настолько чудовищное, что кладбище — почти единственное место, где они видятся. Многие из них старые и больные, а город разросся! Они уже не сидят в кафе на Монпарнасе или Монмартре. После похорон все заходят перекусить в какое-нибудь кафе, и для большинства из них — это единственная возможность с кем-то встретиться. Я слышал, что в Нью-Йорке ситуация немногим лучше.
— В Нью-Йорке они даже на похороны не ходят.
Парижское кладбище не было таким голым и удаленным от центра, как кладбища в Нью-Йорке. Оно походило не столько на кладбище, сколько на огромный сад. У ворот стояла небольшая группка людей, большинство из которых я сразу же узнал. Другие сначала показались мне незнакомыми, но, когда они представились, я тут же их вспомнил.
Все они пережили Катастрофу. Разговор был обрывочным, как обычно и бывает на похоронах. Я узнал новые подробности о Зейнвеле и его семье. Да, журнал был его навязчивой идеей; его дочь, Жаннетт, изучает литературу в Сорбонне и публикует стихи во французских журналах; она обручена с французом. Один писатель рассказал мне о моей бывшей любовнице, которую он встретил в Средней Азии, где она работала портнихой. Ее первым мужем был адвокат из Лодзи, он умер от авитаминоза. Сейчас она опять замужем и живет в Израиле. Ее дочь преподает в Еврейском университете в Иерусалиме.
Мы пришли в еврейскую часть кладбища, к открытой могиле Зейнвела Гардинера. Краснощекий раби с реденькой козлиной бородкой, проглатывая половину слов, пробубнил молитвы на французском и на иврите. Я ждал, что кто-то произнесет надгробное слово, но, очевидно, никто его не приготовил. Даже кадиш никто не прочитал. Затем — вероятно, по французскому обычаю — родственники выстроились друг за другом, и все мы по очереди подходили к ним, пожимали руки, целовали и говорили слова утешения. Я увидел мадам Гардинер, ее дочь с женихом и еще какую-то женщину, все — в черном. Я сразу же узнал Фриделе — она изменилась, но выглядела еще довольно неплохо. С годами в ее глазах появилось суровое выражение человека, взявшего на себя ответственность за дом и семейное благополучие. Я пожал ей руку, и она подставила мне щеку для поцелуя. Я посмотрел на ее дочь и увидел Зейнвела Гардинера, каким он предстал передо мной сорок лет назад в бесплатной столовой в Варшаве — те же высокие скулы, та же бледность, те же широко посаженные глаза. Даже ее коротко стриженные волосы напомнили мне непослушную шевелюру Зейнвела. Фриделе шепнула: