Антон Уткин - Самоучки
Наконец бумажка отыскалась. Это был кусок листа, неровно вырванный из клетчатой тетради. Он и впрямь был весь исписан какими — то цифрами, я разобрал даже номер телефона, судя по номеру, московского, однако этот набор цифр мне был не знаком. Повертев и так и сяк, я хотел уже его отложить, если бы на оборотной стороне не обратил внимание на рисунок, аккуратно исполненный в манере наивного искусства. Рисунок изображал качели, на перекладине которых сидел, откинув кудрявую головку, маленький человечек с крыльями, похожий на летающего муравья. Что — то в этом сюжете показалось мне знакомым, но я долго не мог сообразить, что именно.
— А я слышал, тут у вас гномов видели, — сказал я. — Якобы гномы — ну, карлики такие — здесь какой — то выход имеют.
Она глянула на меня с улыбкой, с каким — то радостным изумлением. Ее подбородок удивленно прильнул к шее, и между ним и шеей образовалась серповидная складка.
— Та ну — у, — протянула она. И звуки, следовавшие за согласными, потянулись в солнечных сумерках комнаты, как истончающиеся хвосты комет. — Кто вам такое сказал?
Она заходила по комнате, наполняя ее всю своим несуетливым движением. Пол глухо отдавался под ее тяжелыми ногами, отзываясь на каждый шаг приглушенными вздохами. Мне было слышно, как она тихонько и озабоченно повторяла, уже не вникая в смысл того, что произносила:
— Какие такие хномы… Какие такие хномы.
Дед ожидался только назавтра, а то и позже; я допил компот, синеватый от терна, и вышел посмотреть окрестность. Мимо плетенных из веток заборчиков вниз, в село, тянулась почти неезженная дорога. Метров через сто пятьдесят она выводила на поляну, сплошь покрытую рослыми папоротниками. Вокруг высились маленькие ровные хребты — словно стенки пиалы, а в том месте, где — в соответствии с образом — мерещился скол, вставала дальняя вершина — голая, изрезанная водами по всей плоскости, ибо она казалась плоской, похожей на кусок слюды; днем бежевая, а ночью серебристая. Особенно это сходство приходило на ум, когда закат, сверкая и переливаясь, медленно полз по ней снизу вверх и неуловимым движением дирижерской палочки соскальзывал с кончика вершины, возвращая ему привычный колорит.
На этой поляне костенел остов монастыря, точнее, еще не монастыря, а пока только колокольни, поставленной на каменную основу. Все это походило на выброшенную на берег и сожженную каравеллу конкистадоров, хотя дело — то шло о “возрождении”. Чуть в стороне под высоким навесом устроилась лесопилка, а еще дальше белел обнаженным деревом свежесрубленный дом столичного священника.
Вернувшись, я еще раз осмотрел домашний погост и к своему ужасу действительно нашел то, на что намекала соседка. С холмика, ближнего от крыльца, на меня смотрел гладкий камень, утопленный в землю и заменяющий табличку. На нем было аккуратно надписано масляной краской: “Разуваев Павел Николаевич”, а чуть ниже стояли даты: 1966 — 199… Все как обычно, только отсутствовала последняя цифра. Почему я не разглядел этот камень раньше? Мне уже стало ясно, что завещание он писал, когда приезжал хоронить брата, но объяснить все это я не могу и до сего дня. В белорусских деревнях мне приходилось видеть “смертное” — наборы праздничной одежды, обуви и покрывал, которые старики по обычаю готовили для последнего наряда и смиренно берегли подобно святыне.
Но это было другое.
Ночью воображение все еще совращало меня: соблазнительно мигала луна, когда облака, словно подведенные тушью веки, неторопливо наползали на ее желтый зрачок, холодно горевший впотьмах.
Целый день я провел без дела, хватаясь то за одно, то за другое, по недостатку времени толком ничего не завершил, но клад уже не искал.
Ближе к вечеру зашли реставратор с дочкой показать мне будущий монастырь.
— Ну что? Как у вас? Все в порядке? — спросил он. — Мы у священника остановились. Он сам тоже из Москвы, из патриархии. — Он вдруг рассмеялся: — Они, знаете, как в армии — в такой глуши год за два зачтется. Если вам неудобно, милости просим.
— Есть у вас краска? — спросил его я. — У вас должна быть.
— Да есть, конечно, — ответил он. — Какой вам нужно?
— Белая.
— Этого добра полно, — сказал он, — тюбиков двадцать свинцовых белил.
Мы спустились за краской к дому священника. С крыши смотрела в небо тарелка спутниковой антенны. Свежее дерево обтесанных бревен пахло резко и пряно паклей и смолой. Ноги пружинили на стружках, толстым слоем рассыпанных на земле, под камнями фундамента. Через минуту на крыльцо вышел реставратор и сбежал по желтым еще ступеням.
— В Москве выпал снег, — как — то радостно сообщил он. — По радио передали.
— Что — то рано, — заметил я.
Реставратор пожал плечами. Он шагал широко и без всякого заметного усилия делал такие большие шаги, что я едва за ним поспевал, и ему приходилось то и дело ко мне оборачиваться. Дочка его держалась вровень, хотя роста была совсем небольшого. Помню, я никак не мог сообразить, как это у нее получалось.
— Уже четвертый раз я сюда приезжаю, — посчитал реставратор. — Еще при советской власти хотели начать.
Я еще раз глянул на строительство и повернулся к нему:
— Скажите, а зачем его вообще здесь строить, этот монастырь?
Он усмехнулся с таким выражением, будто ждал чего — то похожего, какого — то подобного вопроса.
— Да я и сам не знаю зачем, честно говоря. У них там свои расчеты. — У кого “у них” он не стал пояснять и усмехнулся еще раз. — Просто место, так сказать, сакральное. Тут, — он повернулся кругом, — по всем горам кельи были. Из Нового Афона монахи, в основном, бежали. Долбили себе пещерки в скалах. С побережья сюда бежали. Из России тоже бежали.
— От кого же они бежали?
— Кто от турок, кто от своих. — Реставратор снял кепку и пригладил волосы, и рука с кепкой еще раз описала полукруг.
Я посмотрел по ходу руки, но увидел только глухие горы, густо покрытые облетающим буком и темно — синей хвоей.
— От этих — то можно убежать, — зачем — то добавил он. — От себя не убежишь.
По лесам мы забрались на верхнюю площадку и увидели то, что снизу загораживали исполинские деревья.
— Я, знаете, больше на севере работал. Кострома, Углич, ну и так далее — все порушенное стоит… — Он покосился на девочку. — Меня дочка иной раз спросит, а мне и отвечать стыдно.
Горы расходились неровными, рваными цепями. Ближние угнетали мрачной чернотой, за ними выглядывали серо — голубые зубцы, по вершинам чуть тронутые снежной пудрой, а еще дальше залегли легкие, воздушные полоски нежного пепельного цвета.
— Вот там село, — показывал реставратор, — а вот там, отсюда не видно, турецкая крепость. Ну, конечно, развалины одни — все осыпалось. В прошлом году я там, в осыпи, нашел наконечник от стрелы.
— То ли дело в Новгороде, — сказал он, и его губы тронула мечтательная улыбка. — Смотришь со звонницы в Юрьевом — там все так плоско — плоско, будто полотна настелили, далеко видать… А здесь как в чашке. Правда, Катя?
Девочка согласно кивнула. У нее под глазами проступали пятнышки мелких веснушек, и синева глаз от этого казалась чище и глубже.
— Странно… — произнес я. — Зачем здесь церковь? Такая красота.
Реставратор, прищурившись, любовался заходящим солнцем.
— Что вы? — переспросил он.
— Говорю, когда вокруг такое величие, и храм не нужен.
Девочка при моих словах повернулась и внимательно на меня посмотрела. Признаться, я не ожидал найти в детском взгляде столько осмысленной серьезности.
— Нет, вы неправильно все понимаете, — мягко сказал ее отец.
Последний густой и вязкий свет заката, бледнея, двигался по Серебряной горе, тщательно вылизывая одну за одной складки и борозды, как хорошая хозяйка очищает от пыли все впадины резной картинной рамы.
— Что, Катя, а как же школа? — спросил я девочку.
— Две четверти здесь походит, — улыбнулся отец. — В Москве не с кем оставить, — добавил он неохотно и чуть нахмурился.
Нашему времени нужен смысл, потому что красоты достаточно в любые времена, сказала Алла. Это было далеко отсюда, в городе, где плодятся наследники. Я представил, как выглядит в этот час Москва: сумерки, грязные под низким, заложенным небом, возбуждение вечера, дыхание всполохами пара мешается в электрической мгле, в гуще влажного воздуха, нимбы пушистого света вокруг фонарей, молчаливую толпу, сотнями ног сосредоточенно или небрежно говорящую одно и то же, снег, тающий на ступенях и в переходах метро, следы обуви в этой побуревшей слякоти; от каменных плит и ступеней восходит пар, уборщицы берут длинные швабры, у которых вместо щеток резиновые полосы, и гонят эту коричневую воду по мокрой платформе, являя взору ограничительные квадратики желтого кафеля, люди занимают мягкие коричневые сиденья, толстые женщины ставят пакеты себе на колени, мужчины в толчее неловко переламывают газетные листы, а разгоряченные люди все забегают и забегают в голубые вагоны, поглядывая по сторонам, и улыбаются всем счастливо и немножко виновато. Вагоны качаются, как лодки у берега, и машинист в вязаном жилете под форменным пиджаком смотрит вдоль состава с подножки кабины и устало говорит: “Отпустите двери”.