Галина Щербакова - Трое в доме, не считая собаки (сборник)
Он вошел неожиданно, как всегда бывает, когда очень кого-то ждешь… Геня-Гена был уже полный, заматерелый мужик, с основательно обозначившимся пузом, с хорошо выраженной плешью, в темных безоправных очках. За его спиной уверенно стояла женщина в черном красивом платье. Она с нескрываемым интересом оглядела убогую квартиру – родину известного строителя плотин – и, видимо, так мне показалось, даже присвистнула от удивления. Генкина сестра совсем завыла и стала биться головой о край гроба, ожидая, что ее оторвут от этого дела, но все пялились на приезжих, и пришлось Аллочке перехватить голову сестры, занесенную для очередного удара, и прижать к себе. Шишка у сестры была приличная.
Дальше все шло по правилам. И музыка в начале, и батюшка в конце. Сначала громко, для общественности, а потом тихо, для души, потому что кто его знает… И были поминки, с обязательным борщом, и рисом без соли, и ведром компота, и водкой, и бесконечными разговорами о жизни там и тут, то есть в Союзе и странах, где плотины уже построены, строятся и будут строиться, потому что страны эти открывают, если верить телевизору, каждый день.
Подвыпивший Гена рассказывал, как ему надоело там и как он хочет домой, и все ему верили, потому что нет ничего лучше дома и не в шмотках счастье. Его жена сидела рядом с ним и курила одну за другой сигареты, ей было скучно, никто ее тут не интересовал. Генина сестра подсовывала ей меня, все-таки я тоже живу в Москве, журналистка, можно сказать, почти ровня. Но общения у нас с ней не получилось. «В Медведкове…» – «Плохое место, свинарником пахнет… Нет? Да… При определенном ветре…» – «Метро нет…» – «Уже есть…» – «Значит, я отстала…» – «Геннадий, в Медведкове, оказывается, уже метро есть…» – «Привет, уж сто лет…»
И вся пресс-конференция.
Потом я ясно слышала: Геннадий сказал Аллочке: «Скоро…»
Она несла грязные тарелки и была необычайно хороша в тот момент. Ей шел черный платочек, завязанный узлом на затылке, из-под которого выбились ее красивые золотистые волосы. И голые руки ее были загорелы и молоды, и щеки ее зарозовели как от выпитого вина, так и от того, что Геннадий был близко. И снова проявился закон мужской недоразвитости, ибо все мужики за столом начали пялиться на красоту, предназначенную другому, и другой это сразу почувствовал и зауважал себя. И сказал Аллочке, когда она проходила мимо: «Скоро». Она посмотрела на меня так счастливо и гордо, а я подумала о том, что моряцкая дочь в папу – все-таки тупица. И слава богу! И только жена Геннадия на очарование Аллочки не прореагировала, она смолила и смолила сигареты и, в сущности, на этих поминках не присутствовала.
В день отъезда Геннадий забежал к Аллочке на десять минут, она сладко поплакала у него на груди сразу от всего – от горя, от радости, от свидания, от разлуки, и он сказал ей важное: все свои плотины он наконец поставил, вот кончает последнюю – и домой, навсегда… С женой у него полное понимание и договоренность. Они разводятся, и она переезжает к своим родителям (бывшему маршалу или министру), потому что надо быть идиотом, чтоб оставить пятикомнатную квартиру дряхлым старикам, которые не сегодня завтра… А ему, Геннадию, без всяких хлопот достается кооперативная двухкомнатная у «Сокола». Как только все оформят, он приедет за Аллочкой. А не сможет, даст телеграмму, чтобы приехала сама.
Он ушел, а Аллочка ходила по квартире и все что-то шептала и в конце концов совсем расстроилась.
– Даже не знаю, как я это все брошу? – сказала она, разглядывая совсем обветшалые портьеры, и кровать с тюлевой накидкой, и круглый стол, на котором всю жизнь лежала кружевная с бархатными цветами скатерть.
Пришлось говорить ей разные слова, и даже накричать, и сказать ей обидное, что не было у нее еще счастья, что всю свою жизнь – кроме детства – она горе мыкала, что у нее сроду двух рублей лишних в сумочке не лежало, и вот теперь, слава богу, хоть на излете жизни…
Я именно так и сказала – излете жизни. Именно глупое выспренное слово подействовало. Таков закон человеческого восприятия. Нужно что-то на грани идиотизма – тогда убеждает.
И Аллочка засобиралась.
Я получила от нее письмо, в котором, страшно извиняясь за хлопоты, она просила меня купить ей платье поприличней, какие теперь носят, «а то у меня – ничего».
Просьбы провинциальных знакомых купить что-то в Москве всегда некстати и всегда выводят из себя. Я подавила в себе раздражение в самом зародыше, я взрастила в себе ощущение миссии. Это должно быть необыкновенное платье, потому что оно для уникального случая. Завершения многолетней любви, прошедшей через плотины, замужества, женитьбы, смерти; любви, у колыбели которой я случайно оказалась и потом так и шла все время рядом. Я даже почувствовала вокруг себя некое легкое тепло, что должно, видимо, было означать: и мне от этой любви перепало, огрызочек ли, дуновение ли…
Короче, через знакомых и незнакомых мне принесли платье. Конечно, не наше… Конечно, из «Березки»… Конечно, за бешеные деньги. Бешеные деньги надо было от Аллочки скрыть, и я, посоветовавшись с мужем, вложила в покупку ровно половину. Интересна реакция мужа. Травмированный приступом гипертонии, он сказал, что ему все до лампочки, хоть все из дома выноси. Но потом он как-то ожил, приоткрыл глаза пошире и спросил: «Ты что? Все еще веришь в эту затею?»
Пришлось мне подумать о том, что жизнь я прожила с человеком с примитивными чувствами, от чего захотелось поплакать, что я и сделала, разложив на диване голубое с отливом, схваченное в талии ремешком, с присобранными на груди складками, с мягкими подплечиками, нежнейшее на ощупь платье. Я уже видела его на Аллочке, я любовалась ею, я перестала плакать, вдруг испугавшись: а есть ли у нее туфли? Ведь какие попало под это платье не наденешь…
Потом была отправка платья с проводницей поезда, я ходила вдоль состава и искала лицо, внушавшее доверие. Казалось естественным украсть такое платье, а что бы это была за примета? Ужас!
Платье благополучно доехало, Аллочка прислала мне названную ей цену, восторженно благодарила и сообщила число, на которое назначен развод. Оставалось три недели, и я собиралась за это время привести в порядок кухню. Ведь Аллочка и Гена придут в гости, мы сядем на кухне, а у меня потолки закопченные…
Но все случилось не так. Попала в больницу дочь, пришлось ехать к ней в Челябинск, выхаживать ее, взяв очередной отпуск. Забыла я про свою подругу! Не до нее мне было, у дочки гемоглобин до пятидесяти единиц не поднимался, я была перепугана до смерти.
Выходила дитя, вернулась, сама загремела с кризом, едва выкарабкалась. Господи, подумала, что ж там с Аллочкой?
Телефона у нее не было, телефона Геннадия я не знала, был телефон моряцкой дочери, живущей в Донецке.
И я позвонила.
– Тетя Валя! – закричала Марья. – Привет! Вы про мать хотите знать? Уже ничего…
– А что с ней было?
– Как что? Замуж ее не взяли… Ха-ха! Что я вам, дурам старым, говорила? Этот ее любовник так и не появился… Как и не было! Хорошо, что мать не все успела продать… И не выписалась… Она его ждала, пока в психушку не попала… Теперь ничего… Я ей внуков подкинула… Брат с женой приехал. Их там много. Они ей не дают задумываться.
Я попросила в те края командировку.
– Оградку красить? – спросил редактор.
Аллочку я не узнала. Немытые волосы, неостриженные ногти, несвежий халат – все это ерунда. Помыть, постричь, постирать – дело элементарное, что мы с ней тут же и сделали. И ничего не изменилось. Чистые золотые волосы были мертвы и перестали виться. Они висели прямыми, какими-то унылыми прядями, и с этим уже ничего нельзя было сделать. Глаза Аллочки были какие-то невидящие, как будто их начинала исподволь покрывать какая-то пленка, и оставалось ей раза два туда-сюда, чтобы закрыть навсегда голубизну, и яркость, и свет. Глаза, как говорится, шли к концу. Все ее лицо собралось и сжалось в каком-то каменном затвердевшем подбородке, отчего казалось, что Аллочка все время сдерживает то ли стон, то ли крик.
Оглушительно пахло цветущей акацией. Я тянула носом и, независимо от ситуации, испытывала счастье. Пахло нищетой, войной, голодом, но все равно детством, твоим единственным, которое бывает раз и навсегда. Что-то, видимо, отразилось у меня на лице, потому что Аллочка сказала:
– Помнишь, как мы ели акацию?
– Ты не ела, – засмеялась я, – ты боялась червяков.
– Разве? – удивилась Аллочка.
– Дать попробовать? – я нагнула ветку и сорвала кисть.
Мы осторожно, разглядывая каждый лепесток, брали акацию в рот. Не надо было этого делать, потому что Аллочка тут же все выплюнула, а я хоть и сглотнула, но тоже ничего не почувствовала и расстроилась, как будто разбила или сломала долго хранимую, дорогую для памяти вещь.
– Он хотя бы написал… Так, мол, и так… Но ни словечка… Я кровати продала, буфет… Думала, а вдруг он умер? Побежала к его сестре. А та мне его письмо показывает, в тот день получила… И так на меня посмотрела…