Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 6 2010)
В час тридцать он спустился в столовую, заказал, как обычно, жареную картошку, салат “ачичук” и чайник с зеленым чаем. Его любимое место возле фонтана было не занято. За соседним столиком, на котором одиноко стояла бутылка портвейна, сидел худой седовласый старик с орлиным носом и смотрел в задумчивости на утекающую воду. Кирилл Семенович узнал в нем по фотографии знаменитого поэта, некролог которому вычитывал несколько лет назад на последней странице, но решил, что обознался. Когда он доел картошку с салатом и вновь поднял голову, за ближним столиком уже смеялась молодая пара.
Кто-то другой на месте корректора мог бы заподозрить во всем этом неладное и вовремя отпроситься домой, но Кирилл Семенович умел читать только буквы.
Ближе к вечеру отмечали день рождения журналиста Касыма. Кирилл Семенович из приличия послушал пару тостов и начал аккуратно пробираться к выходу. “Кирилл-ака, куда вы?” — запротестовал именинник, протягивая ему в одной руке полную стопку, а в другой — разломленную надвое, дымящуюся тандырную самсу. “Спасибо, мне читать еще”, — стал отказываться Кирилл Семенович. “Ай, успеете же. Чисто символически. Смотрите, какой у нас стол, какие девушки”.
“Он от жены боится”, — пошутил экспедитор Зафар и захохотал.
Первой мыслью Кирилла Семеновича было поправить: боится — жены. Мгновение спустя он вспомнил, что не женат, так что шутка сама по себе теряла какой-либо смысл. И лишь затем догадался обидеться.
После праздника работа постепенно вернулась в привычное русло. Как всегда, ошибок было в избытке. Поэтому Кирилл Семенович не заострил внимания на исправляемом подзаголовке: “Готовимся к Году преуспевания и благодействия”. “Совсем от языка отбились”, — только и подумал он, меняя суффикс в последнем слове.
А во время последней сверки в корректорскую ворвалась ответственный секретарь Эльвира Викторовна: “Кирилл Семенович, вы что же делаете?” — и положила перед ним первую полосу с обведенным подзагом. “Ведь перед самым сбросом заметила, в последний момент. Это ж официоз. Все газеты с передовицей про Год благодействия завтра выходят — а у нас что? Кто просил исправлять? Под монастырь меня подвести хотите?” — “Но ведь не по-русски это”, — только и успел возразить корректор. “Не забывайте, где мы живем”, — ледяным голосом оборвала разговор Эльвира Викторовна и, сердито цокая каблуками, покинула корректорскую, захватив с собой злополучную полосу. “А если все с балкона прыгать начнут, мы тоже будем?” — возразил корректор уже в пустоту и, взглянув на часы, направился в кабинет редактора, где не бывал много лет.
Редактор сидел, просматривая первую полосу. “…Благодействия”, — прочел Кирилл Семенович, приблизившись к столу, перевернутые вверх тормашками буквы заголовка. “Слушаю вас”, — сухо взглянул на него редактор. “Там, на первой, подзаг неправильный. „Благодействие” — так по-русски нельзя”.
“Ие!” — раздался за спиной голос, уже слышанный этим утром. Из кресла в углу кабинета поднимался газетный начальник, тот самый, встреченный Кириллом Семеновичем у лифта. “Значит, президент Год благодействия объявляет, а корректор против? — тихо спросил начальник. — Президента исправить решил? А кто ты такой? Кто ты такой? — С каждой фразой голос раскатывался все громче. — Иди домой, старый дурак, там рассказывай, что на руски нельзя, что можно!”
Кирилл Семенович повернулся и вышел. Отяжелевшая голова звенела и кружилась. Правая нога онемела и плохо слушалась, словно ее отсидели, и он с трудом доковылял до конца коридора. Над входом в корректорскую красным по желтому горела надпись на незнакомом языке. Табличка на двери тоже не читалась по-русски. “Когда заменили?” — удивился Кирилл Семенович и вошел в кабинет. Последняя сверочная полоса лежала на столе, но и на ней ничего нельзя было разобрать. “Проклятые компьютеры — сплошная абракадабра, — посетовал корректор. — Неужели верстальщица не заметила?” И тут страшная догадка уколола его в голову. Он снял с полки Розенталя и поднес к настольной лампе. Справочник тоже не читался. Чуждые, странные знаки тускло глядели на него с обложки.
Какое-то время бывшие сослуживцы еще встречали Кирилла Семеновича в городе. Он подволакивал правую ногу и объяснялся жестами. Потом его видели на перекрестке, обходящим машины в поисках подаяния. Он был плохо одет и не узнавал знакомых. Или делал вид, что не узнает. Впрочем, и его предпочитали не узнавать.
Табличку на двери корректорской заменили через два месяца.
Исход москвичей
Кабанов Александр Михайлович родился в 1968 году в Херсоне. Окончил факультет журналистики Киевского госуниверситета им. Т. Г. Шевченко. Автор нескольких стихотворных книг. Лауреат премии журнала “Новый мир”. Основатель поэтического фестиваля “Киевские лавры”, главный редактор “журнала культурного сопротивления” “ШО”. Живет в Киеве.
* *
*
Где — морковь и редис, расправляя зеленые крылья,
устремляются в сизую землю съедобным лицом,
пусть безумен полет, но — божественно это бессилье,
и нельзя — не сорвать, и нельзя — не прослыть сорванцом.
Где — напялив с грехом пополам для ныряния маску,
через толщу воды — я рассматривал рыбий альков:
суету пескарей, окуней кружевную окраску,
там, где манна небесная — горсть дождевых червяков.
И чего ни коснешься — рукою, рассеянным взглядом,
взбаламученным словом, по-детски не ведая, что —
целый мир опрокинется, сгинет, охвачен распадом…
Помолчи, не садись на траву, не испачкай пальто.
* *
*
Гаснет свет, и вместо твоей груди —
я нащупываю 3D,
это выпуклый, инопланетный мир,
столько в нем рязанской тоски,
темперированный клавир,
у врагов — в два ряда соски.
Космобот становится на ребро,
в дюзах пламя растет, шипя,
и сейчас, с такою злостью, добро —
поимеет само себя.
Но прекрасны джунгли, и я б хотел
здесь укрыться от суеты,
сорокадвухлетний, олдовый чел,
боригенкам крутить хвосты.
Есть такое свойство у кинолент:
всякий раз от зрителей уставать —
нас опять послали на хеппи-энд,
намекнули: пора в кровать.
Как целебен твой кареглазый яд,
в нем — купаются воробьи,
в нем, на белых драконах, еще летят:
от одной — до другой любви.
В застрявшем лифте
Красавицу блондинку перечеркнуть,
соседа-собутыльника перечеркнуть,
залетного маньяка перечеркнуть
и даже гениального поэта перечеркнуть.
Неоновую лампочку вписать,
которая — то вспыхнет, то погаснет,
оплавленные кнопки этажей,
ключами оцарапанные стены,
подтеки по углам: “О, сцыкуны!”
И наконец, уверенно склонить
в курсиве божий одуванчик —
бабульку странную весьма.
Ее огромный треугольный рот
и зубы из китайского фарфора
на тридцать две персоны —
для чаепитий жертвенных сияют.
Конечно, можно ей и возразить:
“Чего ты гонишь, бабушка, усохни…”
Но:
томик Ходасевича в авоське у нее,
а меж страниц — тесак зазубренный,
таким на Бессарабке мясники
разделывают киевское утро.
А свет неоновый то вспыхнет —
вот бабулька — божий одуванчик,
а то погаснет — и бабульки нет,
лишь темнота портвейном три шестерки
со мною, запинаясь, говорит,
что этот лифт — исчадие сюжета,
он не застрял, а тронулся умом,
и что, под оболочкою бабульки,
скрываются все те, кого вначале
повествованья ты перечеркнул.