Меир Шалев - Несколько дней
Юдит открыла походную корзинку и вынула оттуда сэндвичи с яичницей и зеленым луком. Мы сидели в тени огромных эвкалиптов, росших у края платформы. С их верхушек на нас глазели нетерпеливые вороны, надеясь полакомиться остатками трапезы после нашего ухода. Несколько самых смелых слетели вниз и прыгали поодаль, поблескивая черными нагловатыми глазками.
Каждый год голос покидал горло дяди Менахема как раз в сезон созревания его знаменитых кипрских рожков, когда зелень первых плодов приобретала коричневые оттенки.
«Здравствуй, Зейде! Как дела?» — написал он в блокнотике, вырвал листок и протянул мне. Я поспешил вытащить из кармана заранее приготовленную записку, будто я тоже немой: «У меня все хорошо, дядя Менахем». Не знаю почему, но я всегда обращался к нему: «дядя Менахем», хотя его младшего брата отцом никогда не называл. Менахем затрясся в беззвучном смехе и ласково погладил меня по голове. Я терпеливо ждал, так как знал, что произойдет дальше. Он вытащил из кармана большой носовой платок, сложил его по диагонали так, чтобы получился треугольник, затем снова сложил, перевернул и затолкал концы платка в складки, пока у него в руках не возникла толстая матерчатая сосиска. Тогда он высвободил концы и завязал узелок с двумя маленькими ушками.
— Мышь! — восторженно кричал я.
Положив импровизированного зверька на ладонь левой руки, быстрыми пальцами правой дядя Менахем выщелкивал его прямо мне в лицо, а я пугался и хохотал, будто впервые.
Весенняя немота не позволяла ни смеху, ни стону вылететь из его горла. Зная это, Менахем тщательно готовился к предстоящим безмолвным неделям. Он заблаговременно раздавал распоряжения своим сыновьям во всем, что касалось ведения хозяйства, а также приобретал новый блокнот, при помощи которого общался с окружающими. В начале каждой страницы дядя написал красными чернилами: «Я потерял голос», чтобы никому ничего не объяснять. Пообвыкшись с годами, Менахем нашел в своей странной аллергии немало приятных сторон и иногда ловил себя на том, что с нетерпением дожидается весны. Как выяснилось, в дни этого вынужденного молчания он гораздо лучше и собраннее работает, успевает читать книги и слушать музыку, а его обострившиеся чувства улавливают тончайшие оттенки звуков, запахов и красок. Время от времени лицо Менахема озаряла таинственная улыбка — отражение возвышенных мыслей, не нуждающихся в словах.
Через несколько недель после Песаха к дяде возвращался его голос. Этому предшествовало ощущение странного теснения в груди, будто там вызревал некий плод. Способность говорить обнаруживалась внезапно, средь бела дня, когда очередная мысль, промелькнувшая в мозгу дяди Менахема, вдруг звучала вне его головы, произнесенная вслух, либо собственное изображение в зеркале обращалось к нему во время утреннего бритья. Менахем моментально одевался и бежал в Кфар-Давид через поля, втайне надеясь на то, что какая-нибудь шлёха из фантазий его ревнивой жены, явившись во плоти и крови, встретится на его пути и позволит околдовать себя с помощью вновь приобретенного дара речи
— Моше! Юдит! Дети! — восторженно кричал он, врываясь к нам во двор.
Слова, томившиеся в груди Менахема Рабиновича всю весну, вылетали из него, взволнованные, как стайка стрижей, щебечущих и кувыркающихся на лету.
Глава 8
Рахель росла, и в облике ее все более явно проявлялись бычьи черты. Мускулистые плечи, располагавшиеся выше обычного, были гораздо шире зада. Вымя было крохотным, а челка на лбу росла низко, как у быка, что придавало ее морде озорное выражение. Своими нахальными повадками и чрезмерно игривым нравом Рахель вызывала в Рабиновиче смущение, граничившее с неприязнью.
— Коровы так себя не ведут, — повторял он.
Время от времени Моше мысленно возвращался к намерению продать ее Глоберману, но каждый раз, когда он пытался затронуть эту тему, Юдит поворачивалась к нему своей левой, глухой стороной, однако можно было заметить, как лицо ее мрачнело, а пальцы непроизвольно сжимались в кулаки.
Дядя Менахем тоже заметил необычную привязанность Юдит к своей корове, однако, в отличие от своего брата, уважал право любого человека на странности. Он посоветовал ей проконсультироваться со своим соседом, Шимшоном Блохом, признанным авторитетом в деле разведения крупного рогатого скота.
— Только не позволяй ему задавать тебе идиотских вопросов, — предупредил дядя Менахем.
Шимшон Блох снискал себе воистину заслуженные любовь и уважение среди жителей всей долины, однако в той же мере он вызывал их возмущение своими любительскими исследованиями о сезонах возбудимости у быков. Полевой материал для своих экспериментов Блох собирал, задавая женщинам абсолютно бестактные вопросы.
— Профессор в университете режет мышей для того, чтобы понять, как устроены люди, я же задаю вопросы женщинам, чтобы узнать, что чувствует корова…
— Женская любовь — это тебе не течка у телки! — обрушилась на него как-то Бат-Шева.
— Самка всегда остается самкой, а самец — самцом. Можно подумать, большое дело — яичники да трубы… Какая разница, на скольких ногах она ходит? — оправдывался Блох.
Бросив на Рахель всего один-единственный взгляд, он сокрушенно покачал головой и авторитетно заявил:
— Пустые затеи!
Вынув из заднего кармана брюк складной деревянный метр, Блох произвел измерения: от плеч до основания хвоста и высоту в холке.
— Одна и та же длина, — печально констатировал он, — дас из а-тумтум, нит а-бик ун нит а-ку.
— Я хочу оставить эту корову себе, — настаивала Юдит. — Если она не будет давать молока, Рабинович продаст ее Глоберману.
— Такая уж коровья судьба, — вздохнул Шимшон Блох, — много молока из нее не выжмешь…
— Немного тоже поможет.
— Есть только один способ, — сказал Блох, — доить ее почаще, может, со временем что-нибудь да выйдет. Иногда это помогает.
Юдит вернулась домой и сразу же принялась за дело. Поначалу Рахель страшно нервничала, то и дело вздрагивала, пыталась лягнуть, однако та шептала ей на ухо ласковые слова и поглаживала по бокам, пока корова не присмирела.
Рабинович, застав работницу за этим занятием, быстро смекнул, что за этим стоит, и заметил, что она даром тратит силы и время. Глоберман же, не удержавшись, съехидничал:
— Может, госпожа Юдит подоит и других бычков? Они будут ей очень благодарны!
— Я буду доить эту корову, пока у нее не брызнет молоко из сосков, а у меня — кровь из-под ногтей, — ответила Юдит. — Не видать ее тебе, как собственных ушей.
Глава 9
На окно, на ставенку,
Села птичка маленька.
Мальчик прибежал к окну,
К птичке руки протянул.
Улетела птичка, птичка-невеличка,
Плакал мальчик, плакал —
Не вернулась птичка.
В роскошной деревянной клетке, подвешенной на стропилах, томился красавец кенарь — подарок Яакова. Поначалу он пел вдохновенно и добросовестно, но, обнаружив, что никто не восхищается его искусством, устыдился и смолк. Через две недели от тоски у него начали выпадать перья. Стоило Юдит распахнуть дверцу клетки, как он упорхнул — сердито, пристыженно и радостно, в той мере, в какой смешанные чувства способны гнездиться в птичьем сердце, и полетел назад к своему хозяину.
Обнаружив, что кенарь вернулся, Яаков понял, что любовные дела нельзя доверять посредникам, а так как набраться смелости и поговорить с Юдит с глазу на глаз он не мог, Шейнфельд решил совершить красноречивый поступок. Съездив в город, он купил пачку желтой бумаги («желтый — цвет любви»), разрезал каждый лист на квадратики разной величины и расписал их словами любви. Затем он спрятал все это в шкаф.
Каждый день после обеда мама позволяла себе глоток-другой граппы, после чего прятала бутылку в свой тайник и снова шла работать. Однажды она забыла прибрать за собой, а Глоберман, всегда являвшийся не вовремя, заглянул в хлев и увидел бутылку, стоявшую на столе. Он никому ничего не сказал, однако к концу своего следующего визита спросил ее, будто невзначай:
— Может, при случае выпьете со мной рюмочку, госпожа Юдит?
— Может быть, — ответила моя мать. — Если придешь в подходящее время и будешь прилично себя вести.
— Завтра, в четыре часа после обеда. — сказал Сойхер. — Я принесу бутылку. Я умею себя вести.
На следующий день, ровно в четыре, прозвучал знакомый грохот, и зеленый грузовик в который раз врезался в ствол эвкалипта. Глоберман, выбритый и сияющий чистотой, без веревки на плече, в свежевыстиранном костюме и новом картузе, был неузнаваем («ойсгепуцт[102]» — по меткому определению Яакова). Сойхер постучался в дверь тонкой, отполированной тросточкой и терпеливо дожидался, пока ему не открыли.