Александр Александров - Пушкин. Частная жизнь. 1811-1820
Дормез (а это был всего-навсего красный обшарпанный ящик — совершенная развалина, — поставленный на полозья, с четырьмя окнами в источенных червями рамах) подбрасывало на снежных надолбах, что не мешало императору вести размеренную беседу. Адъютант Вонсович почтительно слушал, Коленкур поддерживал разговор, по лицу мамлюка никогда нельзя было понять, понимает ли он вообще что-нибудь. Арман де Коленкур неотлучно находился при императоре с начала русской кампании и теперь, несмотря на случившуюся тогда в Вильне ссору, единственный сопровождал его после того, как тот бросил свою погибающую армию в снегах России. Наполеон ценил своего собеседника настолько, что в свое время запретил ему жениться на госпоже Андриенне де Канизи, фрейлине Марии-Луизы, которую удалил от двора, опасаясь, что жена слишком отвлечет его от особы императора. Наполеон считал, что любовь императора выше любой другой любви и отослал госпожу де Канизи от двора. Сам Коленкур был предан своему императору, окружал его неустанной заботой и однажды даже заслонил своим телом от разорвавшейся поблизости бомбы. Он был предан до того, что, когда Наполеон выходил из кареты, Коленкур всегда спрыгивал первым и подавал императору подножку, словно простой камердинер или слуга. Но, как особо приближенный, он имел еще одно неотъемлемое право — право говорить императору правду.
Поляк Вонсович (некоторые называли его Вельсовичем и утверждали, что он был польский еврей) был фигурой настолько незначительной, что в разговоре никак не участвовал, а только иногда приподнимался со своего места и щеткой с серебряной ручкой сметал снег, попадавший в дормез из его щелястых стен. Иногда щетку брал Коленкур и сметал снег с другой стороны. Экипаж у императора был захудаленький, расползавшийся по швам.
— Я покинул Париж в намерении не идти войной дальше польских границ, — говорил император, обращаясь к Коленкуру. — Вы хорошо знаете, что я много раз предлагал императору Александру мир, но не получил даже ответа. Обстоятельства увлекли меня. Может быть, я сделал ошибку, что дошел до Москвы, может быть, я сделал плохо, что слишком долго там оставался, надо было выехать через четыре дня, как я хотел во время злополучного пожара, но от великого до смешного — только один шаг… и пусть судит потомство! — Он откинулся на подушки, зная, что сказал великую фразу, которую Коленкур непременно занесет в свой дневник.
Лошади вынесли их дормез из леса, и потянулись заснеженные поля, поля, поля…
На одной из станций, пока они ждали, что им принесут по чашечке кофе, они вышли размяться. Мороз все не спадал, и Наполеон, смотря на красную физиономию Коленкура, спросил:
— Как вы думаете, если бы нас арестовали, что бы они с нами сделали?
— Кто?
— Ну, хотя бы пруссаки.
— Думаю, могли бы и убить. Поэтому стоит подумать о защите, нас, по крайней мере, четверо — у нас есть шансы отбиться.
— Если бы нас взяли живыми пруссаки, они выдали бы нас англичанам. Представляю себе вашу физиономию, Коленкур, в железной клетке на площади в Лондоне!
— Разделяя с вами участь, государь, я бы не жаловался!
Наполеона стал разбирать неудержимый смех. Теперь он говорил отрывисто, сквозь приступы этого смеха:
— Чего уж тут жаловаться. Это вполне может случиться в самом ближайшем будущем. И я посмотрю, какую вы будете корчить физиономию в этой клетке, запертый, как негр, которого обрекли на съедение мухам, обмазав для этого медом…
Он хохотал еще с четверть часа, то и дело толкая Коленкура в бок:
— А? Весь в мухах!
Потом, неожиданно серьезно, завершил эту тему:
— Думаю, меня будут держать в заточении.
Шла величайшая война в истории человечества, величайший полководец потерпел сокрушительное поражение, так и не проиграв в России, по его разумению, ни одного сражения, а в Лицее происходили свои, не менее важные события. Смешно сказать, но воспитанники расстроились, когда не вышло путешествие на север. Вследствие отступления Наполеона угроза Царскому и Петербургу миновала, полушубков они более не видали, и в стенах лицейских разгоралась своя нешуточная война…
Дело было в классе, писали на заданную тему. Мартын Степанович Пилецкий шел по рядам и мимоходом взял у барона Дельвига листки, даже не спросив его.
— Это не для вас, господин инспектор! — сухо сказал ему барон Дельвиг.
— Я, как надзиратель по нравственной части, имею полное право… — вразумил воспитанника Мартын Степанович. — Ба! — заглянул он в листки. — Да это сатира на наших профессоров! Забавно, как любите вы говорить, господин барон…
— Как вы смеете брать наши бумаги! — вспылил Пушкин, вскакивая с места. — Стало быть, и письма наши будете из ящика брать?!
— Если понадобится… — начал подчеркнуто медленно инспектор Пилецкий, четко и внятно произнося каждое слово, — будем брать и письма!
— Я не желаю, чтобы кто-нибудь входил в мою частную жизнь! — закричал, срывая голос, Пушкин.
— Вы себе еще не принадлежите! — строго, все так же чеканя каждое слово, продолжал Пилецкий.
— Ну так я и вам не принадлежу! — бросил ему в лицо Пушкин и выскочил без разрешения из класса.
Пушкин и Дельвиг находились в лицейской библиотеке, которая располагалась в галерее, соединявшей Лицей с фрейлинским корпусом. Стеклянные дверцы одного из книжных шкафов были раскрыты и бликовали от солнца, попадавшего в окно. Друзья сидели за столиком у окна, заваленном книгами в изящных кожаных переплетах.
Внизу, на Садовой, стояла карета на полозьях, запряженная шестеркой лошадей в богатой сбруе. Кучер был в ливрее, имелся и ливрейный лакей на запятках.
К карете от Лицея подошла дама, которую сопровождал Пилецкий-старший. Она внимательно слушала, что он ей говорит. Следом дядька Леонтий Кемерский вел лицеиста Гурьева и нес его чемоданчик, который забрал у него лакей и прибрал сзади кареты в багаж. Судя по ливрейным слугам да по отличным лошадям, которые были запряжены в золоченую карету, Гурьевы были не из бедных, впрочем, за это говорил и тот факт, что крестным отцом Кости был великий князь Константин Павлович.
Дама стала прощаться с Мартыном Степановичем, а Костя Гурьев вертелся безучастно и смотрел по сторонам.
Дельвиг и Пушкин встали у окна во весь рост, чтобы лучше видеть.
— Костю мать забирает. Его Мартын застукал… — сказал Пушкин.
— За что его все-таки? — поинтересовался Дельвиг. — Разное ведь говорят…
Пушкин посмотрел на барона с интересом: действительно ли он настолько несведущ в этой истории.
— За греческие вкусы… Хорошо, что он сам никого не выдал… Слишком многих пришлось бы выгонять, — усмехнулся Пушкин.
— А с кем его застукали? — спросил Дельвиг.
— Если бы застукали, был бы второй изгнанник. А поскольку выгоняют одного Костю, то можно предположить, что на него донесли.
— Кто?
— Мне думается, Тося, это мог сделать Лисичка… Костю всегда тянуло к красавчикам, — разъяснил Пушкин.
— К Лисичке? — поднял вопросительно брови барон.
— Нет, к Модесту.
— Забавно… Значит, Лисичка ревнует к Модесту и доносит на Костю. Интрига. А сам?
— Там платоника… Ручаюсь! Модест слишком правилен, хотя тоже красив, как Аполлон Бельведерский!
— А я слышал, что в виде исключения и поскольку вина не доказана, Мартын предлагал наказать Костю розгами, но Костя отказался… Предпочел эскапизм, — рассказал то, что знал, барон.
— Что ж, очень может быть… Я бы тоже предпочел изгнание! — мотнул курчавой головой Пушкин. — Надоел этот монастырь!
Они помолчали, глядя вниз. Пилецкий все говорил и говорил что-то Костиной матери.
— Если смотреть на это дело с философской точки зрения, — рассудительно сказал Тося, — то Костя для меня после этого открытия не стал ни хуже, ни лучше. А вот Пилецкого я по-прежнему ненавижу. Может быть, даже еще сильнее…
— Пилецкий — ханжа! И тем отвратителен.
Гурьев случайно посмотрел на здание Лицея и в окне библиотеки над аркой увидел двух мальчишек, которых он сразу узнал. Он радостно помахал им рукой. И увидел, что в ответ они тоже ему машут.
— Пушкин! — крикнул Гурьев. — Прощай!
Глава двадцать седьмая,
в которой император Александр I едет в Вильну к армии. — Казачий бивак. — Итальянский тенор Торкинио. — 7–10 декабря 1812 года.
Седьмого декабря, помолившись накануне вечером в Казанском соборе, в девять часов утра император в открытых санях, четверней, выехал в действующую армию. Вез его, как всегда, любимый лейб-кучер Илья Байков, бывший с Александром Павловичем уже лет десять. Накануне Илья подрался с императрицыным кучером, за что был посажен на главную гауптвахту, но Александру уже к вечеру пришлось освободить его, поскольку без него он не ездил. Илья сам всегда сидел на козлах, не пуская почтового ямщика, как было положено, — тот на станциях только запрягал лошадей. Илья никогда и никому не доверял везти государя.