Сергей Алексеев - Чудские копи
И вот на шестнадцатый день пути, когда уж забереги чуть ли не соединялись на середине плесов, достигли они места, где не стало ни крутояров, ни черной тайги; низкие пойменные берега чуть ли не вровень с водой, кругом болота, и лишь на окоеме по обеим сторонам едва проглядывается лес.
Орсенька вдруг валяную шапку свою раскатал и лицо ею покрыл.
– Как пройдем поворот, чальтесь по правую руку.
Ушкуйники ничего не ведали, и посему глаз никто не прятал. Выгребли за поворот, пристали к берегу да в тот же миг на сушу устремились, ибо весь этот срок земли под ногами не чуяли. И давай бегать, прыгать, ровно дети малые, и костры разводить.
– Зришь ли курган? – спрашивает вожатый.
Опрята головой повертел – вроде ровно кругом. Мелколесье, марь чуть вдали виднеется, подмерзшая и снегом присыпанная...
– Не зрю...
– Ты взор-то подыми! – рукой указал, а сам в другую сторону отвернулся.
Он глянул вдаль, и впрямь: на окоеме, версты эдак за три, ровная строчка леса вдруг вздыбилась вчетверо да так и замерла, словно одинокая волна.
– Сие и есть погост чудский, – вымолвил Орсенька. – Глядите, коль не страшитесь. Меня же оторопь берет. Уж лучше я на другую сторону переправлюсь да вас поджидать буду.
Сел в ушкуй, оттолкнулся от берега и поплыл за поворот.
Тут и настал час, когда след было ватаге слово сказать, за какой добычей привел их в столь далекие земли. Ушкуйники покуда терпели, да зрел он, давно спросить хотят, но не смеют, обычаю повинуясь.
– Путь в Тартар тяжек был, братья, – молвил он ватаге. – Да зато добыча ныне легкая. Станем мы клады копать в курганах чудских. Народец сей несметными богатствами владеет, да цены им не ведая, в могилы зарывает. Будет вам довольно и злата и серебра себе, детям и внукам. И еще правнукам достанется.
– Добро, Опрята! – загудели хором вдохновленные ушкуйники. – Веди нас, отче!
И было за заступы взялись, однако остановил их воевода.
– Чудские клады страшным заклятьем закляты. Всякий, кто приблизится к погостам их, ослепнет и шерстью обрастет, подобно зверю. И сей рок падет на род его. Надобно прежде чары белоглазых снять.
Хоть и отважными были ватажники, однако суеверными, враз ярый порыв свой смирили.
А Опрята плащ скинул, дабы не цеплялся за кусты, поддернул голенища сапог, но и шагу не поспел ступить, как Феофил вперед забежал, воздел крест железный, наставил на курган и, с духом собравшись, пошел прямицей. И псалом запел, или тропарь – кто его знает. Так и двинулись вдвоем, оставив ватагу на берегу. Воевода все норовил из-за плеча иноческого посмотреть, дабы сверить направление, ибо блукать приходилось меж кочек и талых мочажин, но широкая спина ушкуйника Первуши все заслоняла, да впереди креста на крестном ходу не ходят...
И все же он изловчился, глянул и диву дался: не стало окоема! Курган или отступил так далече, что не имался оком, или расправился и слился с унылой марью.
– Постой-ка, Первуша! Туда ли мы идем? Не сбились ли? Не водит ли нас леший?
Феофил молитву оборвал на полуслове, воззрился вдаль и тоже ничего не увидел. Лишь марь одна с чахлым кедровником, а далее синяя, непроглядная дымка... Однако же, креста не опуская, инок еще прошел вперед, споткнулся раз, другой и встал. Был полдень, и хоть тускловатое, но солнце только что озаряло землю, и вдруг свечерело вмиг, исчезли тени и опустилась мгла. Опрята сразу же вспомнил хозяина горы Рапейской и встал, словно наткнувшись на рогатину.
– Сие есть месть нам, Первуша...
– Чья месть?
– Уралу даров не воздали. Он и погасил свет...
Инок разозлился и самого чуть крестом не стукнул.
– От кого сих поганых словес наслушался? Уж не вожатый ли речи сатанинские ведет?
– Коли быть обратному пути – по три камня занесем ему на гору, – клятвенно пообещал Опрята. – И ты понесешь...
Феофил отчего-то остался безответным. Он протер глаза, затем, склонившись, собрал с жухлой травы горсть снега и попытался промыть их – должно, не промыл...
– Опрята? – через минуту позвал он. – Сие не солнце погасло... Мы ослепли.
– Знать, не подсобил нам крест, Первуша. Не силен в земле Тартарской встать выше чудского заклятья.
Тут Первуша взбугал, ровно бык племенной, схватил крест, как меч, вознес над головою и умчался во тьму, туда, куда стоял лицом. И долго еще над черной марью слышался его удаляющийся рев, покуда расстояние не поглотило все звуки.
Воевода же прислушался к могильной тишине и, уверовавшись, что теперь и оглох, нащупал кочку и сел, ибо не знал, в какую сторону идти, да и след ли вообще двигаться куда-либо. Коль не снимет заклятья Первуша, Опряте за сей поход ответ держать перед ватагой. И уж лучше ослепнуть и оглохнуть, принять на одного себя и род свой кару от чудских чар, нежели чем подвергнуть ей всю ватагу.
По стародавнему обычаю предводителя, сгубившего товарищей своих, ушкуйники казнили смертью позорной и гнусной – выматывали кишки на греби, садили в ушкуй и отпускали.
Былинного Соловья Булаву так и покарали за то, что он не привел ватагу на край света...
Тяжкими были думы в тот час у Опряты, в пору хоть самому кишки вымотать. Светлым пятном во мраке туманящегося рассудка оставался последний яркий зрак, истинно радостные мгновения в себя воплотивший, – шальная ночь с перезревшей девой югагирской, коей отдал семя свое. Он не помнил в сей час ни образа ее, ни причудливого имени, а только огонь страсти и радости, от нее исходящей. Он и в самом деле, ровно оратай с сохой, пахал сию невозделанную, но благодатную ниву и щедро сыпал и сыпал семя. И уже перед рассветом, утомленный, обессиленный, забылся, как показалось, на минуту, ибо не смел проспать зарю, помня самим назначенный час, когда ушкуи должны отвалить от пристани. Но проспал бы, коль не пробудила бы его югагирская дева.
– Приложись к лону моему и послушай, – промолвила она.
Он приложился и услышал сквозь нежную ткань плоти ее явно ощутимый толчок. И, зная, сколь жены вынашивают плод, даже не изумился сему, ибо в тот миг время перестало быть сущим в прежнем виде.
Голос ее напоминал шелест речной волны.
– К исходу нынешнего дня рожу сыночка...
– Постой! Сколько же я спал?
– Да не тревожься, взгляни в окно – рассвет встает!
И верно, всего одна ночь и миновала...
В сейчас, сидя на кочке среди мари, слепой и глухой, он утешался сей единой мыслью. И время так же перестало быть сущим, но лишь до той поры, пока перед взором, в мрачной непроглядной мгле возникло призрачное зарево. По тому, как оно разгоралось, он прозревал и уже начинал видеть длинные тени, бросаемые убогими деревцами, но вдруг заметил, что они, сии тени, падают сразу с двух, противоположных, сторон, как если бы над землею всходило сразу два солнца.