Наум Ним - Господи, сделай так…
— Наверное… Только у всех сила разная. В книгах — ого сила! И у этих специальных людей. А у выдумок любого другого — сила махонькая. Но вот если все, у кого махонькая сила, чего-то одного сильно захотят — наверное, все равно получится по-ихнему… Я в бабкиной книге читал, что если есть столько веры, сколько весу у горького зерна, то и этого хватит на большую гору… Главное в том, чего такого они захотят, потому что — именно это и будет…
— Так у тебя получается, что жизнь — это не то, что есть, да?.. а то, что должно быть по твоим выдумкам… по твоим желаниям, да?..
— А как же иньш?..
— Не в том смысл жизни, — бормотал под нос рыжий. — Не в том суть жизни, что в ней есть… а в пожелании, что должно быть… а в вере в то… — Он снова прикурил новую сигарету от старой, посплевывал с губы табачную крошку и сказал: — А ты своего старика — того, Божьего — тоже можешь попросить о чем захочешь, да?
— Не-е, о чем захочу — не могу, — еще на чуточку приоткрыл свою тайну Мешок. — Только о добром каком деле и чтоб — не для себя. Для себя — нельзя… Хотите, я для вас попрошу? Для вас — можно. Вот чего вы хотите, а?..
— Все, чего захочу? — засмеялся рыжий.
— Так вы ж худого не запросите? — подстраховался Мешок.
— Тогда попроси, чтобы мне дали нобелевку, — прищурился на вновь выглянувшее солнце поэт. — Знаешь, что это такое?
— Не-ет, — растерялся Мешок.
— Это премия такая, награда писателям, да?.. Не тревожься, — опять хохотнул рыжий, — очень хорошее дело… и хорошая премия.
— Это запросто, — перестал беспокоиться Мешок.
Поэт с восхищением разглядывал странного пацана, думая, как будет рассказывать про него знакомым и описывать в письмах, но и вполне предполагая, что все знакомые сочтут эту историю сплошной его выдумкой и ни за что не поверят, так что, может, и не надо ни писать, ни рассказывать.
— Ну, я пойду, — улыбнулся Мешок. — Не волнуйтесь — будет вам нобелевка.
Поэт расхохотался — и невероятно, но на на секунду поверил.
— Постой-постой, — остановил он Мешка. — Нобелевку пока особо не за что. Давай лет через примерно двадцать или двадцать пять, да?
— Ладно, — согласился Мешок.
— Только есть одна тонкость. — Поэт уже снова смеялся. — Нобелевку дают только живым писателям, да? Поэтому твой старик должен в придачу попросить, чтобы лет через двадцать — двадцать пять я был еще жив.
— Само собой, — пожал плечами Мешок…
Мешка не было всего каких-то десяток дней, но мы так обрадовались его возвращению, будто он отсутствовал целую вечность, а то и две.
Дальше лето покатило своими обычными тропинками, если не считать того, что Тимка, будучи всегда рядом, умудрялся все-таки быть как бы и в стороне. Мы вынуждены были признать, что в постоянных своих рисованиях с натуры он достиг завидной виртуозности — как в поисках натуры, так и собственно в рисовании. За летнее время Тимка необыкновенно вытянулся, заметно обогнав нас троих, — стал тонким и гибким, и теперь уже его многочисленные натурщицы вряд ли могли оправдать свои с ним исключительно художественные занятия тем, что мальчик, мол, маленький и ничего не понимает. Они и не оправдывали, а, наоборот, радостно выставляли свою напирающую на них красоту под его любования и совсем уж расцветали под ними. Тем более что летом для этой школы живописи было настоящее раздолье: где-нибудь в лесном закутке, в любом укромном местечке у озера, в самой озерной воде, чуть показавшись из нее, — только рисуй, только позируй, только зорко посматривай, чтоб не оказалось нежелательных очевидцев. Мы, рассматривая Тимкины наброски, в конце концов вынуждены были признать, что в его неослабевающих фантазиях про спасаемых им женщин без чувств что-то есть, и сами уже мечтали даже не о такой необыкновенной удаче, как землетрясение, в удобном завале которого запросто можно спастись вместе с красивой барышней в глубоком обмороке, — мы мечтали всего-то о том, чтобы Тимка взял нас помощниками на свои живописные сеансы. Ну, например, карандаши точить или что… Тимка обещал, но говорил, что это трудно — натурщицы не согласятся. Мы понимали, что трудно, но надеялись.
Удивительно то, что эти Тимкины занятия при такой вовлеченности в них болтливых девчонок все еще оставались тайной и для школьных приятелей, и для взрослых, иначе страшно было бы и представить шквал возмущений эдаким невиданным развратом.
Взрослые — и вообще дикие люди. Они что-то видят в тебе или что-то о тебе узнают, с ходу определяют причину — причем, как правило, самую неправильную из только возможных — и начинают эту выдуманную причину в тебе искоренять всеми силами и всей своей властью. При этом они самодовольно и безоговорочно уверены, что знают тебя как облупленного, имея в виду вовсе даже не тебя, а ими же выдуманные причины твоих поступков.
Чужое знание о тебе — это тупая непробиваемая стена.
Впервые я наткнулся на нее шестилетним мальком (наверное, натыкался и ранее, но или не слышал, или не понимал и потому не запомнил).
Мой взрослый дядя согласился взять меня с собой в город на целый долгий летний день. Там в городе на каждом углу продается мороженое, там где-то есть парк с каруселями, и туда иногда приезжает цирк. Все это я знал по рассказам своих счастливых сверстников, но даже не ждал себе каких-то особых удовольствий. Да мне их и не обещали. Достаточно уже того, что я окажусь в совершенно другом мире, набитом до отказа неведомыми звуками, красками и запахами.
Слово “радость” и близко не светилось с тогдашним моим состоянием. Скорее это была горячка, лихорадка, потрясение. Поезд отходил от поселковой станции в шесть утра, и всю ночь я не спал, а потом всю дорогу стоял у окна, расплющив лицо вагонным стеклом…
Вокзал в Витебске оказался громадным дворцом, где, точь-в-точь по словам горластого репродуктора, искусство соединялось с достижениями сельского хозяйства и техническим прогрессом.
Достижениями сельского хозяйства был увешан и навьючен весь люд, выхлестнувший из поезда и затопивший здание вокзала, через которое надо было пройти, чтобы выйти в город и далее — на ближайший рынок.
Искусство давило и поражало, нависая прямо над лестницей громадной картиной во весь лестничный пролет. Я чуть не загремел вниз, выворачивая шею, чтобы снова и снова самим позвоночником ощутить прожигающий взгляд генералиссимуса.
Технический прогресс караулил впереди.
Я уже умел вполне бегло читать и в зале ожидания крутил головой во все стороны, используя по максимуму свое недавно приобретенное умение. Вывеску “Полуавтомат для чистки обуви” я прочитал несколько раз, не очень веря своим глазам. “Газеты и журналы”, “Буфет”, “Комната матери и ребенка” — все вокруг было вполне понятно, но этот полуавтомат был чистой фантастикой. Я догадался, что это и есть тот самый технический прогресс, с помощью которого мы в два счета догоним и перегоним Америку.