Елена Чижова - Полукровка
«Я не понял... – Успенский прервал течение ее мысли. – Ты водку-то пьешь?» Маша запнулась: «Н-нет... Да. Не знаю». «Жаль, – он сказал и почесал шею, – а то... Я мог бы сходить».
Маша молчала, перебирая листки. Мысли, сложенные из написанных слов, распались.
«Хорошо. Сходите», – она думала о том, что перед тем, как выйти на улицу, ему придется во что-нибудь переодеться, скинуть с себя волчью шерсть. «Магазин прямо в доме, внизу, на первом этаже. Хожу, как к себе в погреб», – с трудом попадая в рукава, он натягивал крашеный тулуп. Дорогая дубленка, в которой профессор приходил на работу, висела на вешалке.
Натянув тулуп, он направился к двери. Так выходило еще страшнее: волк в овечьей шкуре. Зверь, состоящий из двух разных половин.
«Совсем как я», – дожидаясь его возвращения, Маша думала о своей нечистой крови.
Входная дверь хлопнула. Сбросив овечью шкуру, Успенский перекатывал бутылку из ладони в ладонь.
– Выпей, порадуй мальчика, – свернув пробку, профессор вывел странным, поганым говорком. Черты лица, обращенного к Маше, заострились, молодея. Она поднялась и, оглядевшись, нашла стакан.
– У вас нет рюмок? – подняв к свету, она рассматривала грязноватый стакан. Стекло было подернуто разводами.
– А хер их знает. Были, да Зинка-сука разбила. Баба с норовом, – он причмокнул, ей показалось, восхищенно и опрокинул в горло.
– Знаете, – Машины губы дернулись, – не знаю, как вам. А мне легче, когда вы находитесь в человеческом облике.
Туман, застивший его глаза, медленно расходился: «В человеческом? – Успенский усмехнулся угрюмо. – Это можно». – Подцепив вилкой, он тянул из миски длинные капустные пряди. Голова, запрокинутая назад, приноравливалась, стараясь ухватить зубами. Упершись глазами в стол, профессор пережевывал сосредоточенно.
– Будь ты дурой, – протяжный говорок исчез, он поднял тяжелые глаза, – одной из этих, – он махнул рукой, как будто за окном летали несметные стаи дур, похожих на голубей, – я решил бы, что тебе чего-то от меня надо. Ну, не знаю, чего там добиваются дуры: зачеты, оценки, аспирантура. С оценками ты сама справляешься, аспирантура – дело решенное. И ты не дура. Что? – глазами, подернутыми горечью, он смотрел внимательно и угрюмо.
– К вам, – Маша подняла стакан, – приходят исключительно по необходимости?
– По необходимости? – он мотнул головой, не то переспрашивая, не то соглашаясь. – Вот именно. Ну, и какая же у тебя?
Отставив стакан, Маша собирала разложенные бумаги.
– Постой. Не надо, – он говорил по-человечески. – Что случилось? Сядь и объясни.
– Шестого апреля, когда мы – в вашем кабинете, – она замолчала, не зная как продолжить. – Вы сказали, что дали клятву...
– И что? – Успенский спросил, не сводя глаз.
– Все – значит, все. Я – женщина. И я не хочу, чтобы вы делали для меня исключение.
– Женщина?! – он захохотал и отпихнул капустную миску. – Значит... Надо понимать, ты на меня обиделась?
– Нет. Какая разница... Я пришла, а дальше – дело ваше.
Поднявшись, Успенский заходил по кухне, заглушая помехи. Мозг, тронутый водочным духом, обретал ясность. Скверные слова, выбившиеся из-под спуда, канули в глубину. Вместо них поднимались мысли, выкрашенные другой скверной, рядом с которой меркли любые скверные слова.
«Неужели Нурбек?» – Успенский прикидывал про себя.
Будь перед ним любая другая, стратегия декана выступила бы ясно и прозрачно. В данном случае, напряженно думал Успенский, получается как-то кривовато. Если бы декан против него замыслил, эту – он посмотрел внимательно – Нурбеку вряд ли удалось бы уговорить.
«Хотя... Кто его знает...»
Три года, определившие остальную жизнь, научили главному – по гнилой логике большой зоны сойтись могло и так, и так.
В том, что декан ненавидит его люто, сомнений не было. Это Успенский объяснял по-своему, легко. Тому, кто бывал, объяснение являлось само. Закон, который Успенский вывел в далекой юности, гласил: все, оставшиеся в живых, делятся на две неравные части. Сидельца можно определить с первого взгляда. Те, кто топтал землю по другую сторону, безошибочно чуяли своих. Те, кто по эту сторону, – тоже. Запах мерзлой земли, въевшийся в его плоть, достигал их ноздрей.
Это он почуял сразу, когда впервые встретился с Нурбеком. В глазах декана, глядевших внимательно, таилась трусливая настороженность. В первые годы это чувство было сильным, теперь, конечно, ослабло. Впрочем, не до такой степени, чтобы Успенский усомнился: стоит подставиться, и Нурбек нанесет удар. Странность заключалась в том, что, и раскусив Нурбека, Успенский не винил его лично. Точнее говоря, никогда не думал о нем по-человечески: как если бы речь шла о бешеной собаке. Опыт отцовской жизни, который он не мог не учитывать, говорил: такие дела обдумывают другие. Собак просто спускают с цепи.
Мысль работала почти трезво:
«Собака... Она – собака?.. Ну и что? Чем черт не шутит... Сейчас другие времена...»
Мозг мутился похмельем. Оно начиналось всегда, стоило не влить очередной порции вовремя, пропустить нужный момент.
Он подумал: «Выгнать как собаку» – и потянулся к бутылке, дернув перекошенным лицом.
– Значит, говоришь, мое дело?.. – водка, облившая внутренности, подействовала. Похмелье отступало. Теперь Успенскому казалось, что он снова думает ясно и собранно.
Профессор думал о ней.
В первый раз за долгие месяцы он понял, что возлагает на нее надежды, но – особого свойства. Пьяным умом он вдруг сообразил, почему, приглядываясь к перспективным студентам, никак не мог выбрать. Но, едва взглянув на нее, выбрал мгновенно. Цель – восстановление подлинной кафедры, такой, какая могла быть при отце, – не достигалась подбором отличников. Блестяще успевавшие студенты – программа минимум, которая ничего не значила без другого. Те, кого он собрался вырастить, должны были обладать каким-то внутренним свойством, не позволяющим превратиться в собак. Собачье время, в котором продолжали жить отцовские палачи, захлебнется само собой, наткнувшись на эту преграду.
Так ясно он не формулировал никогда.
Потому что все время, пока расписывал перед ней экономические зависимости и формулы, ни разу не почуял опасности, которая могла подкрасться к нему с ее стороны. Теперь, когда явилась скверная догадка, он испугался: мысль о том, что именно она, которую он сам выбрал, может стать собакой декана, накатывала как подступающее похмелье. Именно в ней он никак не хотел обмануться. Иначе... Водка, влитая в горло, прогорала как в раскаленной печи. Если он все-таки ошибся и это подстроено заранее, все решится довольно быстро: собаки не станут тянуть. Они вцепятся сразу, как бросались и вцеплялись всегда, стоило сделать шаг в сторону. «И винить, – он подумал, – некого. Кроме себя».