Эдуард Кочергин - Ангелова кукла. Рассказы рисовального человека
После объявления о покупке мебели для «Последних» мне, художнику, выдали довольно толстый гроссбух с этими адресами. Ознакомившись с ним, я понял, что никогда в жизни не смогу обойти такое количество жаждущих.
Путешествие только по десяти адресам заняло более месяца, правда, сопровождалось оно для меня множеством интересных открытий. Я слышал рассказы, которые казались в ту пору неправдоподобными. Видел потрясающе редкие вещи.
Через малое время я научился различать, досталась ли мебель человеку по наследству или попала к нему случайно, в связи с коллизиями истории Государства Российского. В одном из домов на Моховой улице, в довольно добротной квартире, я обнаружил нескольких «булей» — мебель чёрного дерева с инкрустациями из золочёной бронзы и черепахи, французской работы XVIII века. Владельцы по своему виду совершенно не соответствовали такой мебели, но понимали, что она чего-то стоит. Мой неосторожный вопрос — как эта мебель к ним попала? — жутко испугал их, и они сделали всё, чтобы я оказался с другой стороны входных дверей, и более из театра никого не пускали.
Было много сюжетов, но один из них запал в памяти на всю жизнь, поскольку рифмовался с названием нашей пьесы «Последние» и отчасти — с моей декорационной идеей.
Сам я родился на Городском острове Петроградской стороны и с некоторой сентиментальностью отдавал предпочтение адресам петроградских островов. Один из них был в районе Петровской набережной, недалеко от Военно-воздушной академии. Рукою нашего замечательного пожарного — человека дореволюционного, именуемого, между прочим, Александром Сергеевичем, — было записано: «Во дворе, рядом с Ведомством», — слово «Ведомство» выведено пером с уважением и с большой буквы.
Действительно, во дворе сталинского дома, выходившего на Петровскую набережную, стоял небольшой двухэтажный особнячок времен Николая I с единственным входом по центру. Явная заброшенность и потёртый его вид наводили на мысль, что дом приговорен к сносу.
Из сеней через дубовую филёнчатую дверь я попал в вестибюль с лестницей, напоминавшей — в миниатюре — вестибюль Михайловского дворца, только с другой биографией. В подступеньках ещё крепкой лестницы сохранились бронзовые крепления с прутками для ковровых дорожек. С лепной розетки потолка свисала бронзовая цепь, предназначенная для исчезнувшего со временем вестибюльного фонаря.
Особняк был поделен на четыре квартиры. Две — внизу, по обе стороны лестницы, две — наверху. В записи пожарного Александра Сергеевича значилось: «Второй этаж, дверь слева от лестницы» — и еще: «Просьба приехать в 19.00, не ранее. Спросить Анну Павловну». Я постарался быть точным.
На мой звонок без вопроса «кто там?» дверь открыла небольшого роста бойкая дама с правильными, несколько жесткими, но красивыми чертами лица. Ей, вероятно, было около семидесяти лет, но назвать ее старушкой никто бы не решился. Не знаю как, но она сразу поняла, что я из театра, и без лишних вопросов впустила меня в довольно широкую прихожую-коридор, в которой находились ещё три двери, кроме входной. Стены этого помещения от пола до потолка были плотно завешаны картинами, одетыми в холщовые и марлевые чехлы, всё оно было загромождено какими-то предметами, завернутыми в старые пожелтевшие газеты. Крепкие антресоли над дверью занимал целый семейный архив в старинных папках, кожаных портфелях и фотоальбомах. Весь этот коридорный поп-арт производил впечатление некоего временного хранилища, где упакованные вещи ждут возвращения на свои места после затянувшегося ремонта.
Три проходные комнаты являлись частью прежней анфилады. Малую комнату с одним окном метров пятнадцати приспособили под кухню. В ней кроме всякого любопытного кухонного скарба висело пять или шесть различных настенных часов немецкой работы. Две другие большие комнаты, метров по двадцать пять—тридцать, за двустворчатыми дверьми скрывали огромное количество потрясающей мебели, которой позавидовал бы любой роскошный антикварный магазин. Возникало впечатление, что сюда снесли мебель со всего дома.
В первой комнате редкой красоты гостиный гарнитур времен молодой Екатерины — еще не классицизм, но уже не барокко — соседствовал с красного дерева «Павлом». Среди этих вещей стоял замечательной работы немецкий рояль из альпийского ореха, сделанный явно на заказ. Его крышку украшали две бронзовые жирандоли синего стекла, несколько подсвечников и фотографии в бархатных рамках. Простенок между окнами занимало большое елизаветинское кресло ручной работы, обитое старинной парчой на льняной основе, над ним висело зеркало розового стекла в резной позолоченной раме.
Энергичная хозяйка, заметив моё удивление, оправдалась: «Дом забирает „Ведомство“, а нам предлагают переехать в маленькую квартирку. Сами понимаете, с такой мебелью переезжать, извините, в живопырку — невозможно. Все соседи уже уехали, мы остались последние».
Она знала всё про свою мебель, точно называла стили, мастеров, время; что полагалось называть по-французски или по-английски, называлось на этих языках.
Во второй комнате на огромном персидском ковре стояли спальный и гостиный гарнитуры карельской березы с фарфоровыми, окантованными золочёной бронзой вставками в спинках. Замечательно, что сюжеты фарфоровых пасторалей были разными на всех видах мебели. Над кроватью висел овальный пастельный портрет начала XIX века, как потом выяснилось, хозяйкиной прабабки. Слева и справа от портрета красовались две великолепные эротические французские гравюры, расписанные акварелью и предназначенные именно для спальни. Лепной потолок украшал спальный фонарь розового стекла. Одним словом — фантастика! Музейные вещи! Я так и сказал: «Вы знаете, Анна Павловна, всё это великолепие не для театра, а для музея». Выяснилось, что она предлагала музейщикам посмотреть мебель, но никто не приехал. «Попросили, чтобы мы привезли её сами, — но как это сделать? Я ведь одна на ногах».
Она говорила то «мы», то «я», и поначалу это меня не озадачивало. В комнатах вроде бы никого не было. Но после знакомства с гравюрами, отойдя от кровати, я вдруг увидел, что против неё, за невысокой золочёной барочной ширмой, на диване карельской березы сидит неподвижный аккуратный старичок. Одетый в пушистый свитер и белые вязаные носки, он держал руки на коленях и никак на меня не реагировал. Тщательно подстриженная под ёжик седая голова его не поворачивалась. В этой своей аккуратности и застылости он был похож на большую куклу. Я даже испугался, но испугался не его, а контраста музейного великолепия и абсолютно чужого всему этому старика.