Лаура Рестрепо - Леопард на солнце
– Алина, в свободном наряде из черного атласа, подчеркивающем беременность, выглядела внушительной, но в тоже время и сексапильной, открыв для обозрения чистую кожу плеч и спины.
– О чем они говорили в машине?
– Ни о чем. Тин Пуйуа вел машину с самоубийственной скоростью. Алина была в страшном беспокойстве; видно было, что она взволнована предстоящей встречей с Мани после разлуки. Адвокат был неуверен в себе, зол на себя, и в то же время удручен и уныл: он уже привык думать, что Мани значит для Алины с каждым днем все меньше, а теперь убеждался, что это не так.
– У него были причины ошибаться, ведь она все время уверяла его, что не желает видеть Мани, на дух не выносит…
– Она не хотела его видеть, и в то же время смерть как хотела. Так оно всегда с любовью, чудная это штука.
– И верно, чудная. Не знаешь, где найдешь, где потеряешь. Вот, гляди, и адвокат: туда ехал, спесью надутый, он, мол, смеется над Мани, а обратно – горем убитый, потому что сам шутом и вышел…
– Мани чуть инфаркт не хватил, когда он увидел, что Алина появилась в его доме, такая красавица, и уже беременность так заметна. Он месяцами только и мечтал, что об этой минуте. Тут же он потащил ее на балкон, потолковать наедине, но их то и дело прерывали, кто с тостом, кто с благодарностями, кто с торговыми предложениями. Да еще сеньорита Фоукон им докучала, хотелось ей, чтобы Мани гостей занимал.
– Что ж, так они и не поговорили?
– Поговорили, да только мало и плохо. Он попытался просить ее вернуться, но разозлился, едва она сказала нет, и сами того не желая, они вступили в пререкания на скользкую тему: с кем будет жить ребенок. Они бросали друг другу в лицо обидные и жестокие слова, и вместо того, чтобы наладить отношения, еще сильнее их испортили. Для Алины это обернулось тахикардией, тяжестью в груди, она стала грызть ногти, как в первые дни разлуки, и пробыв там полчаса, уже раскаялась, что пришла. Так что она сказала адвокату, чтобы он отвез ее домой.
– Стало быть, смеяться последним довелось адвокату…
– Тоже нет, потому что Алина всю обратную дорогу проплакала в машине, а он даже не попытался ее утешить – из-за чувства ревности и от досады, что оказался в дураках. Грустная это была ночь для всех троих.
Сейчас закатное солнце прячется за соседним домом, и блекло-оранжевые отблески его последних лучей просачиваются в главный зал сквозь жалюзи, защищающие окна. Мани убивает время, апатию и воспоминания, сидя в помпезном дубовом кресле. Он ни о чем не думает; он смотрит, как солнечные нити цвета мертиолята[62] танцуют на мебели, в полумраке.
Снизу под сурдинку доносятся едва различимые звуки: заводится мотор автомобиля, кто-то громко переговаривается, отдаются приказания. Звуки идут из подвала, где размещены казарма телохранителей, склад оружия, коллекция мотоциклов, радиоузел, гаражи, камеры для пленников. Теперь все это зовется «службами» и упрятано под землю. Мани не спускается туда почти никогда, а подниматься на социальный уровень резиденции из всех его людей разрешено одному лишь Тину Пуйуа. Да они и не кажут носа без крайней нужды, потому что место это вызывает у них недоверие и дурные предчувствия.
Время от времени по вечерам Мани охватывает ностальгия по грубому и веселому братству, объединявшему его с его парнями в часы опасности. Тогда он спускается в подвал и усаживается вместе с Тином Пуйуа на заднее сиденье какого-нибудь «Лэнд-Ровера», попивает из горлышка «Кола Роман» и беседует. Но такое случается все реже.
Недовольный, мрачный, восседая на троне посреди огромного зала, Мани Монсальве отдается, без мысли в голове, течению времени, утомленный и одинокий, как король.
Просидев так довольно долго, он вынимает из кармана кусачки и начинает стричь ногти. Всякий раз, как кусачки говорят «клик», ноготь самым неприличным образом летит по воздуху и падает, присоединяясь к своим собратьям, на алый кармазин ковра.
Прямо напротив Мани, над солидным и бесполезным холодным камином, украшенным с обеих сторон тяжелыми серебряными канделябрами, вделана в стену внушительная, писанная маслом, картина. Это портрет генерала с густыми бакенбардами, рядами медалей на груди и зелеными потеками на коже – сырость оставила на холсте свои следы. Глаза у генерала голубые и холодные, кажется, он смотрит на Мани с удивлением и неодобрением. Но Мани это не трогает; маникюрные кусачки делают свое дело – он поглощен борьбой с заусенцами.
Сеньорита Фоукон сообщила ему, что военный на портрете – патриарх этого дома, прапрадедушка прежних хозяев и герой гражданских войн пропитого века.
– А со мной-то что общего у старого хрыча? С какой стати он должен торчать посреди моего зала? – спросил ее Мани.
Она ответила, чтобы он уж как-нибудь привыкал видеть его здесь, это, мол, тоже на пользу его продвижению в обществе и приобщению к славному прошлому.
– Через несколько лет, сеньор Монсальве, – пророчила сеньорита имиджмейкер, все на свете будут уверены, что этот генерал – ваш прапрадедушка, да и вы сами начнете верить этой сказке.
* * *– С кем в тот вечер занимался любовью Арканхель Барраган?
– С худой смуглой девушкой, которую Немая привела к нему в комнату.
– А как ее звали?
– Никто не знает. Арканхель не спросил у нее имени.
Он раздевает ее без грубости и без любопытства, ложится голым рядом с ней и спрашивает, откуда у нее шрам под коленкой. Она отвечает, что поранилась в детстве об изгородь из колючей проволоки, и спрашивает его о ране на руке.
– Болит? – говорит она.
Арканхель не отвечает. У девушки две косы, и он осторожно расплетает их, стараясь не дергать ее густые вьющиеся волосы. Он берет кончик ее пряди и ведет им по коже девушки так, словно это кисть художника, обрисовывая ее веки, брови, затылок, губы, уши, соски.
– Не смейся, – говорит он. – Засмеешься, и все пропало.
Она старается лежать серьезно, спокойно, но ее одолевают щекотка и смущение, она корчит недовольные и жеманные гримаски, испускает смешок вроде воркования голубки. Арканхель взбирается на ее тонкое тело и начинает заниматься любовью, то ли играя, то ли всерьез, думая о другом и глядя по сторонам.
Взгляд его ласковых глаз медового цвета скользит по стене, годы назад выкрашенной небесно-голубой краской, а теперь ставшей облезлой и серой. Он задерживает взгляд на трещине, где шевелится какое-то темное блестящее насекомое. Похоже, мохнатое, как паук. Черный паук, что прячется в своем укрытии, таится в тени, паук-конспиратор, пускающий шелковые слюни, чтобы плести свою паутину.
Взгляд Арканхеля спускается по стене и переходит на перовую подушку, затопленную алчной курчавой волной – это волосы девушки, – затем движется дальше и устремляется на родинку возле ее губ, прелестную родинку, сидящую почти в самом уголке, словно она только что появилась изо рта. Словно бы и она – крошечное насекомое, живущее во рту, как в норе, и вот оно высунулось и хочет спрятаться обратно. Но оно не шевелится: это всего лишь родинка, ее загадка разгадана вмиг, и Арканхель забывает о ней.
Его тело раскачивается на девушке, и Каравакский крест, висящий на цепочке у него на шее, качается в такт, словно золотой маятник. Пока его член трудится, глаза Арканхеля блуждают, взгляд по простыне сползает на пол, по зеленым и кремовым, уложенным в шахматном порядке, плиточным квадратам скользит в угол, к оставшемуся от завтрака подносу, и там натыкается на двух медно-рыжих тараканов, хорошо заметных на остатках еды, с их непогрешимыми усами, готовыми уловить малейшую опасность. Лежа на смуглянке, Арканхель Барраган качается вверх и вниз, словно на качелях, и разглядывает этих могучих тараканов в кератиновых панцирях – они выживают при ежемесячных фумигациях, производимых Немой, и смеются над утренними поверками ее метлы. Но будь он хоть каким долгожителем, таракан – вещь пустяковая, и Арканхель теряет к ним интерес.
Безымянная девушка под ним испускает слабые стоны, ненавязчиво пытаясь привлечь к себе внимание. Арканхель обладает ею, словно автомат, не думая о ней, его движения так же машинальны и правильны, как при выполнении двухсот ежедневных упражнений для брюшного пресса или как когда он крутит педали на велостанке. Он берет ее, но он ее не хочет, он занимается с ней любовью, но он ее не любит. Это еще одна девушка, такая же, как и многие другие девушки, и будь она как угодно мила, эта безымянная девушка тоже вещь пустяковая.
Другое дело, паук… этот паук, что мельтешит, и ткет сети, и ждет в засаде, этот вещий паук тревожит Арканхеля. Он снова ищет его глазами, взгляд его опять взбирается по стене, пока не обнаруживает паука, таящегося в своем гроте, за слоем пыли. Жив, бодр, бдителен, умен. Есть в этом насекомом что-то непонятное, что вынуждает Арканхеля разглядывать его. Магнит. Знакомое притяжение, уже виденный отблеск. От паука исходят лихорадочные сигналы, которые юноша уже знает. Которые он медленно узнает. Этот паук не паук. Его лапки – ресницы, его шевеление – мигание, его блеск, яркий и влажный, – вожделение. Этот паук – человеческий глаз. Глубокий глаз Немой, это она смотрит, спрятавшись за стеной. Это ее магнетический глаз, мохнатый и хищный глаз паучихи-охотницы, он гипнотизирует, тянет юного племянника вглубь щели, открывается и закрывается, чтобы поглотить его живьем во всем блеске его нетронутой красоты.