Фернандо Намора - Живущие в подполье
— Барбара, Барбара… Можно тебя на минутку?
Мягкие шаги прислуги, спешащей в свое убежище, быстро затихнут в конце коридора. Барбара пригладит волосы, прежде чем отозваться на стук.
— Можно тебя, Барбара?
— Сию секунду.
Тщательно причесавшись, она выйдет к нему, а он скажет ей с мужественным безразличием:
— Я ухожу. Если придет Жасинта…
— Я знаю, что мне делать. Я закачу ей две хорошие оплеухи, правильно? По-моему, она их заслужила. Комната пустовала целых полдня!
— Но я заплачу тебе, как если бы…
— Нет, сынок, этого еще не хватало. Ты-то чем виноват.
Иногда Барбара позволяла себе подобные вольности. Предвидя, что Жасинта, как лакомка, привлеченная новым блюдом, рано или поздно сменит его на другого (скольких любовников Жасинты она уже повидала?), Барбара, возможно, уже подыскивала и ей замену, например Клару, ту, что рисовала мелом на черном картоне. Клара не стала бы опаздывать на свидания, и, кроме воскресений, всегда была свободна. По воскресеньям ее приглашали на званый обед в Вила Франка (совсем как в фильмах об американских гангстерах, из полураскрытой двери ресторана выглядывал мастодонт, следящий за тем, чтобы внутрь попадали только избранные), а после обеда следовал пикантный десерт главная приманка для дураков: две или три стройные и, конечно, полураздетые девушки танцевали, покачивая бедрами, на столе после обильного угощения коньяком. Только танцевали, покачивая бедрами, и время от времени невинно проказничали, потому что приглашенные господа для иных развлечений уже не годились. Барбара не хотела терять клиента. Поэтому она исподволь подготавливала почву: "Чудак ты все-таки, Васко. Ведь мне же приятно видеть тебя здесь, даже если ты не будешь обрастать мхом в ожидании Жасинты…" И Кларинья — художница, они должны отлично понимать друг друга, художница, и с огоньком… "Если бы ты знал, Васко, что это за девушка! Однажды Жасинта разоткровенничалась со мной: Кларинье достаточно, сказала она, позвонить ему, поговорить с ним о том, о сем своим нежным, как у сирены, голоском, и Васко… Словом, не мне тебе рассказывать о Жасинте. Они обе сумасшедшие". И если он согласится на необременительную связь с Клариньей или еще с кем-нибудь, Барбара не потеряет клиента…
Но сегодня Васко вернется домой с чистой совестью. Он сидел в комнате Барбары, разглядывая знакомые до мелочей предметы, безделушки, фигурку крестьянина, рисунки Клариньи, не совсем скромный портрет, набросанный мелом и изображающий, должно быть, Жасинту, обнаженную до пояса; ненавистные и подробно изученные во время томительных ожиданий вещи, только эти засушенные цветы под стеклом, меняющиеся в зависимости от освещения, загадочные мумии, древние окаменелости над диваном появились здесь на прошлой неделе — вещи, как люди, могут выражать радость или печаль; он сидел в комнате Барбары, безжалостно препарируя себя, освобождаясь от лишнего, выбрасывая в сточную канаву каждую разрушенную клетку, прежде всего клетки, пропитанные отвращением, усталостью, скукой, всем существом внимал далеким призывам, раздающимся все громче (предвечерние сумерки, полоска леса, живая громада моря), и на этот раз воспоминания о прошлом, встреча с самим собой несли ему ясность. Внутри зрело что-то новое, предвещавшее освобождение. И скоро он, наверное, поймет что. Он сидел в комнате Барбары один, без Жасинты, и теперь уже не хотел, чтобы она пришла. Сидел среди свидетелей своего унижения, например, этих странных мумий, замурованных в стеклянном склепе. Их было три, три засохших букетика, три раковины, расположенных одна под другой в прямоугольнике из линялого бархата; и так как Барбара еще повесила справа "Гору Сен-Мишель", а слева "Обнаженную Маху", все вместе напоминало ему крест, на котором распятый Христос оплакивает кровавыми слезами грехи блудницы с картины Гойи. И еще мистическую комнату Силвио Кинтелы.
Нужно ли и ему, подобно этому благочестивому автору благочестивых книг, измышлять предлоги для самобичевания? Причиной его мук была, наверное, еще сохранившаяся в нем чистота, взывающая к насилию, к потрясению, которое избавило бы душу от разъедающего безразличия. "У каждого своя норма, Алберто. Мое тело после перенесенных испытаний порой становилось нечувствительным. Но меня приводит в ужас то, что нечувствительной становится и душа, что она мертвеет". Ограниченность, разочарованность, равнодушие. Он придавал слишком большое значение тому, чем нельзя жить долго, тому, чего уже никогда не воскресить, был склонен к созерцательности (Как хороши сосны под дождем! Где-то сейчас длинноволосая Нурия?), к компромиссам, которые несут с собой отупляющее спокойствие и облегчение, позволяя ему воспользоваться тем, что еще осталось, подобно тому, как Мария Кристина (Мария Кристина или Жасинта?) накладывает перед зеркалом крем, пытаясь обрести ушедшую молодость. Жасинта, Жасинта. Не была ли Жасинта, которую он узнал тогда в ателье, и Жасинта, которую он тщетно прождал весь вечер в душном полумраке этой комнаты, последней, горькой, но необходимой каплей желчи, породившей в его душе разлад? Или вопросы, беспокоящие его совесть (если они вообще существуют), значат не больше, чем страхи школьника, впервые вырвавшегося на свободу.
— Я уже догадался, мой милый, что у тебя затруднения, — всхлипывая от восторга, сказал Азередо, одновременно обрадованный и польщенный, когда Васко обратился к нему в кафе. — Правда, с тобой этого прежде не случалось, я даже немного беспокоился… — И он благосклонно взглянул на Васко, словно перед ним был неофит, от которого прежде никто не ждал проявлений набожности.
— Но ты же знаешь, что я…
— Знаю больше, чем ты думаешь. Уму непостижимо, до чего ты неопытен. Вы, идейные борцы, настоящие пуритане, никак не могу понять почему. Только пояса целомудрия вам не хватает.
Часом позже, договорившись с приветливой, болезненного вида женщиной, Азередо поджидал Васко в рабочем квартале.
— Этот господин — мой друг, инженер. — А когда они вышли на улицу, Азередо принялся поучать Васко: — Это все, что удалось подыскать. Потом найдем что-нибудь получше. И запомни — ты инженер. Эти люди на меньшее не согласятся, им подавай майора или министра. Заместитель секретаря, например, их не устроит.
Тихая и добрая женщина жалела их — вероятно, больше его, чем Жасинту, и, огорченная тем, что вынуждена давать в своем доме приют пороку, убеждала себя, будто они бедные влюбленные и их чувства, не встречающие поддержки у окружающих, нуждаются в понимании и прибежище. И она дала им это прибежище, обманывая себя и свою нищету, вынуждающую ее сдавать комнаты подозрительным парочкам, убеждая себя, что делает доброе дело. Ее сын, чтобы досадить им и сорвать на них зло, еле скрывая неприязнь, бросал камни о стены домов, а муж? Был ли ее мужем тот мужчина, что… В комнате стоял полумрак, Васко и Жасинта забыли запереть дверь на ключ, и вдруг кто-то открыл ее, решительно направился к кровати… о, они не шелохнулись, обнимая друг друга, как прежде, оцепенев от изумления (или от страха?), а свет, потоком хлынувший из распахнутой двери, позолотил их переплетенные, точно клубок змей, тела, и мужчина, тоже пораженный, медленно попятился к двери и, взявшись за ручку, пробормотал, не сводя с них зачарованных глаз:
— Простите, я не знал…
Через несколько секунд Васко очнулся, спрыгнул с кровати и, стоя посреди комнаты, жалкий и смешной, стал торопливо одеваться.
— Ты куда? — сонным шепотом спросила Жасинта.
— Я ухожу.
— Почему вдруг?
Он замер на месте.
— Разве ты могла бы после этого…
Жасинта лениво потянулась, происшествие, вероятно, ее позабавило.
— А в чем дело? Просто дверь была не заперта…
Больше они, хозяйка тоже, никогда не вспоминали о случившемся.
Тихая и добрая женщина. Васко она казалась похожей на жену Шико Моуры, который погиб в пустынных предгорьях Сико от пули жандармов. Те же ясные глаза, та же посадка головы, та же искренность, простота; только у жены Моуры (как же ее звали, Васко? Кажется, Олинда. Да, Олинда) движения были решительные, сразу чувствовался характер. Из глубин памяти всплыла ночь, когда Васко, тоже блуждавший в горах в поисках пристанища, встретился с Шико Моурой, уже мертвым; огромное тело занимало две длинные скамьи, превращенные в смертное ложе, у стены вместо алтаря стоял столик с масляным светильником, и женщина, сидевшая возле покойника, все время поправляла фитиль, ноги Шико были связаны лентой, на улице моросил дождь, тихо, почти беззвучно; чувствовалось, что невидимое в темноте небо неспокойно, тучи быстро плыли над дымящими трубами и над лишенными листвы деревьями; войдя в комнату, Васко услышал, как кто-то сказал: "Дождь идет, это шепчет луна", и тут же увидел, что в доме полно народу, — если бы даже он захотел уйти, уже не пробрался бы к дверям, строгие женщины в черном напоминали жриц Страшного суда, в дверях появилась высокая фигура с платком на плечах, фонарь отбрасывал дрожащие пятна света, завыла собака, другие вдалеке подхватили ее вой, залаяли, он увидел друга, нелепо погибшего в горах, и смерть Шико Моуры была словно и его, Васко, смертью, он ощутил вдруг гнетущую тяжесть и страх от стольких смертей — дедов, отцов, товарищей; смерть кружила неподалеку, все приближаясь к нему, а может, уже была в нем, и поэтому росло, как лавина, его одиночество, все усиливалась озлобленность и надлом, поэтому он был неспособен различить в этом теле биение жизни. Лежащий на лавках покойник не мог быть Шико Моурой, его товарищем по подпольной работе, ты помнишь, Шико, каземат в Ангре? забастовку в Баррейро? пьесу, которую мы тайком поставили и показали в крепости Сан-Жоан Батиста? Васко увидел, что в доме полно народу, увидел Олинду, ее сухие, холодные, почти жестокие глаза, увидел женщин, совершающих похоронный обряд, в траурных одеждах они казались выше ростом, они приближались к дому по тропинке, проложенной среди тростниковых зарослей и старых олив, входили в комнату, наполовину закрыв шалью изборожденные морщинами, будто окаменевшие лица, брали ветку оливы, погруженную в стакан со святой водой, размеренными движениями кропили ею умершего; сначала голову, накрытую белой простыней, потом мускулистую грудь, на которой впервые праздно покоились пожелтевшие руки, потом связанные лентой ноги, снова опускали оливковую ветку в стакан со святой водой и садились на скамью или на грубые одеяла, служившие для сбора олив; и так, растянувшись цепью вдоль белой стены, они сторожили мертвого, скрывали его от жандармов, они словно сошли с полотен примитивистов или были персонажами трагедии (какой страны? какой эпохи?), сцена напоминала театральную постановку, только более правдивую и более впечатляющую, чем сама жизнь; он видел зеленоватые глаза Олинды и понимал, что это не кошмарный сон, видел паутину в углу на потолке, освещенную чадящим огоньком коптилок, по тому, как упруго она была натянута, Васко заключил, что паук соткал ее этой же ночью, женщины поднимались со своих мест, выпив водки, которой обносила пришедших старуха родственница, рюмка была одна, и все к ней прикладывались по очереди, следом за старухой шла девушка, она протягивала миску с сушеными фигами, словно просила милостыню, выпив, женщины поднимались, не открывая закутанного шалью лица, снова кропили мертвого и со словами: "Доброй ночи оставшимся", покидали комнату, лишь одна нарушила установленный порядок, прочитав псалом: "Блажен господь на небесах…", лишь она откинула простыню, чтобы поцеловать закрытые глаза мертвеца, и деревенский дурачок, который все время почесывался и пускал слюни, заорал на всю комнату: "Блажен господь", а дети не могли удержаться от смеха; Васко увидел, что в доме полно народу, он стоял у самой двери, устремив взгляд на Олинду, и отказывался верить, что покойник — Шико Моура, ведь всякий раз, когда умирает кто-то из дорогих нам людей, мы умираем тоже, никогда не говори "прощай", никогда не говори "прощай"; всего несколько дней назад жандармы явились в поселок проверить (а может быть, по доносу), не появился ли там Шико Моура, — ведь кто такой житель гор, как не волк? — расскажи мне теперь, Олинда, только слушать будет Барбара, подвигайся ближе, Барбара, это имеет отношение к моему берету, к истории моего берета, помнишь, я говорил тебе, как очутился в деревне Алфайятес, когда разразился проливной дождь? Крестьянки, которые увидели меня спящим под мостом, были похожи на этих женщин, казалось, они тоже присутствуют на похоронном обряде, темные, неподвижные, молчаливые, словно ожившие фрески, на следующее утро земля дымилась, как кратер вулкана, ручьи, журча, сбегали по холмам, мрачно высились каштаны в палисадниках, на обочине дороги; я, дождавшись грузовика из Сабугала, рискнул доехать до Лиссабона. И все в том же берете. Я не расставался с ним во время моего заключения в крепости Ангра около пяти лет.