Иван Евсеенко - Паломник
Почти половину свечей израсходовал Николай Петрович, а список его был только в начале. Конец же его уходил необозримо далеко и даже дальше этого далека, по нескольку раз опоясывая, наверное, всю Землю, поднимаясь и над ней в лазурно-голубое небо, но и там ему не было обрыва. Николай Петрович растерялся от столь бесчисленного ряда погибших на войне людей, несколько минут стоял перед святым Распятием совсем не так, как положено стоять богомольцу, с крепкою молитвою на устах, а по-мирски, в изнеможении и испуге, опершись обеими руками на посошок. Но потом он все-таки обрел какие-никакие силы, распрямился и решил положить конец этому ряду. Николай Петрович вдруг вспомнил только вчера умершего в Волфино старика-матроса, который, может быть, еще и не похоронен, и определил – пусть он будет последним. Нарушая запрет старика – не молиться за него, пролившего столько своей и чужой крови, Николай Петрович все-таки стал молиться, просить у Бога, чтоб простил безумному старику и эту кровь, и это отречение…
Молитва далась Николаю Петровичу трудно. Рука его то высоко возносилась к разгоряченному лбу, то в изнеможении падала и замирала на груди, как будто кто невидимый придерживал ее, не давая довершить крестное знамение. Николай Петрович едва не поддался этой зловещей силе, которая подступила к самому сердцу, зашатала его, как, случалось, не раз шатала во время грудных приступов, корежа и отнимая последнее дыхание. Но потом Николай Петрович все же одолел ее. Он поставил перед иконой еще одну свечу, покрепче сжал пальцы и начал молиться не только за упокой души старика-матроса, но и за упокой собственной души, словно он тоже был уже мертвый. Так молиться, наверное, не полагалось, но он все молился и молился, беря на себя часть пролитой стариком крови, хотя он и сам за четыре года войны немало ее пролил, и своей, и чужой. И покаянные его слова были услышаны: темная, воронья сила отступила, а светлая, ангельская и лебединая, обняла Николая Петровича со всех сторон, повелевая ему еще жить и не впадать в уныние.
Николай Петрович подчинился ей и, возвратясь назад к иконе Божьей Матери, зажег первую заздравную свечу, вспыхнувшую каким-то совсем иным, стойким и бестрепетным огнем, даже зримо отличимым от огня поминального. Тут уж он прежде всего пожелал здоровья и во всем благополучия Соне. Пусть все у нее будет хорошо и ладно в жизни, ну а коль настанет ее последняя минута, так пошли ей Бог легкой и мгновенной смерти, такой, какую она не раз видела в молодые свои годы в бою, когда сраженный пулей боец замертво падает на землю, не успев даже вскрикнуть и почувствовать боли. Кто из стариков не мечтает о такой смерти?! Ведь в преклонные годы человек боится не столько ее самой, сколько болезней и мучений, которые вконец изведут и болящего, и всю родню: детей, внуков, правнуков.
Отмолившись за Соню, Николай Петрович приступил к самой ласковой своей молитве – за Марью Николаевну. Вот уж кто истинный его Ангел-Хранитель, так это она. Никакому счету не поддается, сколько раз спасала его Марья Николаевна, ставила полуживого на ноги, поднимала к жизни, начиная с той слякотной послевоенной осени, когда он от тяжких своих ранений совсем уже впал было в отчаяние. Сохрани ее Бог и помилуй, дай доброго здоровья и долгих лет жизни! За каждым словом Николай Петрович с удвоенным и утроенным усердием осенял себя крестом, низко, земно кланялся Божьей Матери и маленькому ее сыну, Иисусу Христу, просил их за Марью Николаевну. Конечно, тут надлежало бы прочитать за здравие жены особую молитву, которая непременно, наверное, есть, должна быть, но Николай Петрович, опять-таки по непросвещению и неведению, не знал ее, а поэтому лишь крестился и кланялся, повторял свои просьбы. Свеча, зажженная во здравие Марьи Николаевны рядом со свечой Сони, пламенела незатухаемо ярко и стойко, укрепляя Николая Петровича в надежде, что слова его услышаны и что Марья Николаевна пребывает в бодрости тела и духа. Николай Петрович даже на какое-то мгновение забылся и не заметил, как его снова повело в воспоминания, в первые совместные их с Марьей Николаевной годы жизни, когда только родились один за другим дети. Счастливей дней у них, наверное, и не было… Но на этот раз Николай Петрович перед воспоминаниями устоял, хотя и жалко ему было расставаться с таким радостным видением – с молодой Марьей Николаевной, с Машей.
И все же он расстался, погасил воспоминания крестным знамением и поклоном. Отца с матерью Николай Петрович вспомнил, молясь за их упокой, и это воспоминание было на месте. Он словно заново увидел их, попросил у каждого прощения, подкрепил памятью не больно стойкую, почти бессловесную свою молитву. А с Марьей Николаевной он, даст Бог, скоро встретится; они сядут рядком за празднично прибранным столом, может быть, даже с бутылочкой хорошего вина, кагора, и тогда уж вволю наговорятся, заздравно навспоминаются.
Но обнаружилась и еще одна причина, по которой Николай Петрович вынужден был поторопиться. Церковь уже опустела, последние богомольцы ушли, и под ее сводами и куполами остался только один Николай Петрович да знакомец его, старик-причетник. Николая Петровича он, правда, не понукал, был занят своими церковными делами: ровнял, складывал в штабелек лежавшие до этого россыпью на прилавке свечи; поправлял развешанные по стенам маленькие иконки, ладанки и нательные крестики; вытирал специально заведенным лоскутком Евангелия и молитвенники и при этом все время что-то шептал и шептал в седые, посеребренные усы и бороду. Николай Петрович догадался, что это старик молится, произносит приличествующую этим своим деяниям молитву. Он позавидовал его знаниям, замер с очередной, не зажженной еще свечой в руках и вознамерился было подойти к старику поближе, чтоб получше расслышать, понять его шепот и хоть чему-то научиться в молитвах. Но потом Николай Петрович все же удержал себя. Во-первых, он не посмел нарушить уединенное моление старика, а во-вторых, подумал, что действительно надо поторапливаться, завершать свое паломничество и не испытывать терпение старика бесконечно. Он тут при службе и молитве, небось, с самого раннего утра, а то еще и с ночи, и ему тоже нужен покой и отдых. При его летах такая усердная служба, наверное, дается нелегко. Николай Петрович вон побыл в церкви всего какой-то час-полтора, а и то уже все чаще и чаще опирается на посошок.
Николай Петрович поспешил зажечь свечу от незатухающе горящей перед иконой Девы Марии лампадки и начал молиться за детей, Володьку и Нину, за внуков, чтоб все были живы-здоровы, хорошо учились в школах и институтах, во всем слушались старших. Он опять чуть-чуть увлекся и позволил себе подумать о том, что по возвращении домой надо будет обязательно написать детям письмо, чтоб они приехали на лето, погостили. А то что-то давненько, ох как давненько, не собирались все вместе. Вот уж будет случай из случаев рассказать Николаю Петровичу о своем паломничестве, о поездке в Киево-Печерскую лавру, в ее святые церкви и пещеры. Володька и Нина слушать его всегда умели, а внуки, даст Бог, научатся, молодые еще, несмышленые…
И вдруг Николай Петрович прервал свою молитву-мечтание и оглянулся назад, на входную дверь, где послышались какие-то приглушенные (но сразу можно было понять, не церковные) разговоры, шорохи и как бы даже отголоски только недавно, за порогом смолкнувшего смеха. В церковь входила в сопровождении экскурсовода стайка туристов. Похоже, как раз тех, увешанных фотоаппаратами и сумками, которых Николай Петрович встретил у широко распахнутых ворот Лавры. Экскурсовод, совсем молоденькая симпатичная девчушка, остановила их неподалеку от Николая Петровича и, показывая рукой то на одну, то на другую икону, начала рассказ. Занятый своими делами и мыслями, Николай Петрович долго никакого внимания на туристов не обращал, не прислушивался ни к словам девчушки, ни к возбужденно-праздному говору экскурсантов. Он только отметил про себя, что девчушка, несмотря на мирское занятие, вошла в церковь, как и положено женщинам, с покрытой косынкой-платочком головой, а ее подопечные, не знающие православного обычая, кто как: женщины в большинстве своем простоволосые, мужчины же через одного в смешных каких-то, легкомысленных кепчонках и шляпах. И вдруг Николаю Петровичу показалось, что иноземный их говор ему во многом понятен, что он и раньше не раз слышал эту отрывистую, жесткую речь. Влекомый любопытством, Николай Петрович сделал в сторону туристов шаг-другой, и действительно все сошлось: говорили они на немецком, памятном любому фронтовику языке. Несколько раз Николай Петрович уловил в переговорах туристов с девчушкой и вовсе знакомые ему слова: шнель, шнель, муттер, фатер, хох и еще множество других, оказывается, навсегда засевших в его памяти. Теперь Николай Петрович внимательней оглядел всю толпу туристов, людей самого разного возраста, от совсем еще незрелых детей-подростков до заметно пожилых, седовласых. Особо выделил он из толпы одного старика в светло-сером, тщательно отутюженном костюме. Был он высокий, худой, по-военному строгий и подтянутый; крупную седую голову старик тоже держал высоко и прямо. Его нетрудно было представить в военном мундире с окаймленными белой лентой солдатскими или с витыми офицерскими погонами на плечах. Подозрение, что этот старый, восьмидесятилетний немец тоже фронтовик, еще больше усилилось у Николая Петровича, когда он увидел у него в руках красивую, причудливо гнутую в рукоятке палку. Во время перехода туристической группы с одного места на другое, от одной иконы к другой старик, зримо припадая на правую, должно быть, когда-то раненную ногу, всем телом опирался на нее. Николай Петрович невольно посочувствовал ему, по своему опыту зная, как это бывает тяжело – передвигаться, когда старое ранение вдруг дает о себе знать к перемене погоды или к какому-либо иному случаю (вдруг забудешься да поднимешь что-то совсем неподъемное или в горячке вздумаешь подбежать куда). Тут уж никакой посох, никакая самая завидная палка не помогут. Похоже, у старика-немца сейчас был именно такой случай. Дальний переезд или перелет даром ему не дались: нога вспыхнула давней огнестрельной болью, стала подламываться, и старик теперь не рад, что пустился в это опасное для его ранения путешествие. Николая Петровича он тоже заметил и несколько раз исподтишка, но пристально поглядел на него, как бы в свою очередь примеряясь, воевавший или не воевавший по возрасту нищий этот русский мужик в лаптях и телогрейке, которые, оказывается, в России еще носят. Николай Петрович взгляд немца перехватил и легко выдержал его: в древнем отеческом храме, под намоленными куполами и иконами он себя нищим и обездоленным не чувствовал. Наоборот, нищим и слабым духом чувствовал и осознавал себя немец, как он осознавал себя и в те годы, когда был противником и врагом Николая Петровича, иначе чего бы ему так исподтишка, воровато смотреть на бывшего русского солдата, которого он так и не сумел одолеть, хотя тот и в войну не раз, случалось, ходил в рваных ботинках с обмотками, а то и в лаптях. Больше никакого интереса старик-немец у Николая Петровича не вызвал: раны у них пусть и одинаковые, но болят все ж таки по-разному. От этого никуда не денешься, и хорошо, что немец это, кажется, понимает.