ВЛладимир Авдеев - Протезист
Наконец я проснулся, и после вчерашнего веселья тело мое находилось дальше всех моих помыслов. Просто ужасное похмелье. Я весь был в чем-то липком, а на подушке под головой лежало несколько измятых засаленных павлиньих перьев, которые даже моему мучительно-приторному сну придали колкую неудобность. На широкой кровати, по которой, кажется, прошло целое отступающее войско, лежали две растрепанные обнаженные девицы с цветными татуировками на красивых телах. Я. начал соображать и вспомнил, наконец, как одну из них подали мне на гигантском блюде черного фарфора, обложенную экзотическими фруктами. Вторая же была сделана наподобие торта, и ее подали с какими-то пиротехническими и световыми эффектами, отчего привкус бенгальских огней и стробоскопа еще звучал во мне. Все остальные гости убрались прочь, оставив в комнате эскадру разбросанных бутылок, груды надкушенных фруктов, элементы женского белья и иные яркие следы ночного гульбища. Я аккуратно снял с себя татуированную руку с черными длинными ногтями, отодвинул спящее лицо с черной губной помадой и бордовыми тенями. Убедившись в том, что из увеселения выбрался целиком, попробовал встать с ложа, но голова моя тотчас же вздумала бежать прочь, словно отрубленная. Мои движения раненого альпиниста и нежданный стук в дверь разбудили девушек, оказавшихся весьма симпатичными и совсем не вульгарными. Пожелав доброго утра спутницам по удовольствиям и облачившись в длинный черный фессалийский халат с капюшоном и алой инфернальной подкладкой, я предложил войти нежданному визитеру. Мне было так отвратно, что даже безразлично, сколько сейчас времени. Я силился попасть левой ногой в персидский тапок, словно саблей в ножны после дня беспрерывной сечи, и, отчаявшись вконец, крикнул: «Ну, кто там? Входите!» Дверь открылась, и, будто на гребне новой волны гадкого похмельного привкуса, в комнате нарисовался Эдуард Борисович Смысловский в полном комплекте: живот, бронзовая лоснящаяся лысина, вараньи ужимки.
— Не побеспокоил? — спросил он, накатившись, на меня дурнотным запахом одеколона и гадливо пробежав маслянистыми глазками по обнаженным телам девиц, которые безо всякого смущения только подавали первые признаки жизни.
— Да чего уж там, новым силам будем только рады, — бравировал я, не подавая руки, и развеселился окончательно, попав скрюченной ногой в тапок, измазанный раздавленным бананом и губной помадой.
Мы встали боком к медленно позевывающим девушкам, делая вид, что их нет вовсе, и, все это время Эдуард Борисович умудрялся, говоря всякую несуразицу, ни разу не раздражить меня. Погода, политика, секс, оккультные сплетни, пошлина на ввозимые парфянские оптические приборы и, наконец, что-то о моем контракте…
— А что мой контракт? Я выполнил не все причуды августейшего предписания? — спрашиваю я, ущипнув девушек, поцеловавших меня на прощание в обе щеки одним симметричным поцелуем.
— Э, я плохо запомнил нюансы. Придется все повторить снова! — кричал я уже в коридор, заглушая стеклянно-звонкие раскаты игривого смеха прелестниц. Они вяло шли по коридору, неся одежду в руках и переливаясь на свету всеми цветами татуировок.
— Да, видите ли, дело в том, уважаемый Фома Фомич, что шеф недоволен…
— И чем же недоволен наш шеф? — передразнил я, фыркая на последней букве.
— Недостаток общей правдоподобности эксперимента и вашей искренности его весьма огорчают.
— Ну, знаете, как могу.
— Вот то-то и плохо, что можете, а не хотите. Ведь ваша искренность не наша пустая блажь, а условие контракта, и вы знаете, что от этого зависит вся подлинность и ценность опыта.
— Что же прикажете делать? И впрямь, вести себя, как запатентованный муниципальный юродивый? — заинтересовался я, всерьез обеспокоенный перспективой потери всех дорогостоящих привилегий. Вино, яства, развлечения, эффектные женщины, мой длинный и ничем не стесненный язык, легчайшая прозрачная ткань эгоизма, энергия, порыв, крылья за спиной, весь мир словно крикливый изысканный жест — все эти микроскопические эталонные образы, уже уютно затвердевшие в моем свободном мозгу, резкой петлей стянули горло. Дюжина пульсов разной частоты кольнула виски, разрывая нестройную цепь хмельных воспоминаний. Я громко чихнул, так что все страхи и надежды провалились разом и в голове появилась приятная ватность. Эдуард Борисович вдруг беззлобно забалагурил, хлопая меня по плечу и открывая свои липкие объятия, точно танцуя неведомый неземной танец. И эдак и так. Все беззлобно, и вата, вата кругом.
— Да делать-то что? — выкрикнул я вверх, усиленно выбираясь из неподвижного хоровода, которым окружил меня этот совсем незагадочный человек.
— Так вы же у нас технику любите, все новое. Вот и окажите любезность, согласитесь на один небольшой анализ, и вам больше не придется юродствовать и выбиваться из сил. Я же вижу, как вам трудно быть паяцем. Согласитесь и все. Новый чудный прибор мы уже испробовали, и называется он всего-навсего эгоанализатор. Включим его, погрузим вас в особое поле и снимем слепок с психики. Превратим все в цифры, обработаем на компьютере, сделаем компактную матрицу, запишем ее на дискетку. И теперь, вместо того, чтобы вас каждый раз неискренностью попрекать, будем дискетку в компьютер вставлять. И все нам сразу станет ясно: и реакции ваши, и все прочее, прочее…
В этой кромешной поволоке двоящихся и повторяющихся слов, будто в вязком психоделическом тумане, я как-то сразу влет поймал суть и, глупо ухмыльнувшись, спросил:
— Снять с меня, Фомы Неверующего, матрицу на эгоанализаторе? С Неверия моего матрицу снять? Да это, что же,
§ 21
психотехническая дефлорация?
Меня контузило и разорвало олимпийским смехом. На полу, между надкушенных фруктов, бутылей, чулок, я метался, словно огромная беспризорная капля.
— Я — матрица, дичь какая-то! Я — матрица, несколько столбиков, цифр и все. Эй, Каноник, давай, давай в матрицу меня превращай, только скорее! Слышишь, хочу быть матрицей!
Почувствовав, что получил боевую психическую травму, вскочил с пола, вытер свои совершенно невкусные слезы и хладнорассудочно подытожил:
— Гуманистов бы сейчас сюда, чтобы послушали нас. Вот уж голову сломали бы. Ну, ладно, значит так: я согласен. Матрица так матрица. Вы вот что мне поясните, уважаемый Эдуард Борисович. Это что же, меня, значит, размножить будет можно бессчетное количество раз с этой матрицы? Так получается?
Эдуард Борисович потешным движением, передернул все лицевые мускулы, как передергивают затвор скорострельного автомата, и, с трудом засунув жирные красные руки в карманы брюк, крайне дружелюбно ответил, словно опасаясь поранить меня хотя бы одной неуместной интонацией:
— Видите ли, Фома Фомич, каждый человек, несомненно, индивидуален. Но индивидуальность его универсальна.
— Поясните.
— Поясняю. Если вам вдруг случится умирать, то в последний миг вы испустите в космос мощнейший пучок психического излучения, в котором отразится все человечество со всей его нелепой историей, со всеми его неряшливыми чаяниями и аляповатыми фантазиями. В этом психическом всплеске будет все: от послеобеденных настроений Платона до бешеных ночных грез Гитлера. Это не рабочая гипотеза, это уже доказано наукой.
— Вашей придворной наукой? — спрашиваю, отрывая волосы на груди.
— И ею тоже. Готовьтесь, и будет лучше, если вы будете не напряжены, иначе характерные напряжения внесут неточности в измерения и передадутся цифрам.
— И цифрам тоже.
— Конечно, пожалейте их, — мнет он лицо в слащавых гримасах.
Смысловский исчез так же неожиданно, как и появился, уничтожив при этом во мне всякое понимание. Перед глазами вновь выступили остатки приключений, будто обломки кораблекрушения, выброшенные из благопристойного времяпрепровождения ночным вакхическим разгулом, и обессиленность моя сказалась самым явственным образом (…)
Тут в голове моей появилось постороннее энергетическое включение, будто бы кто-то присутствовал в самых тайных моих помыслах, и не успел я обернуться, как в открытую дверь раздался легкий стук. Воображение в который раз обожгло мне глаза и губы, а затем метнулось прочь (…)
Передо мною стояла вечно улыбающаяся Лиза, начиненная канонической вневременной женственностью, а лицо ее было свежее свежего.
— Можно? — спросила она одновременно всеми тонами своего мягкого голоса и наклонила голову.
— Вам, помилуйте, хоть в сокровенные тайники моей души, — ответил я, отвесив нижайший поклон, махая длинными полами халата, точно отбиваясь от низко летящих москитов.
Она снова чародейственно улыбнулась мне, равно как и всем моим выходкам, и задала прелестный вопрос, который меня, однако же, нисколько не обрадовал: