Майгулль Аксельссон - Я, которой не было
Она стоит посреди кухни, расставив ноги, и смотрит на меня, потом сгребает в горсть рот и подбородок мужским жестом.
— Примирение — другое дело, — продолжает она и снова нашаривает сигаретную пачку. — Примириться можно и без Бога. Два человека могут взять и помириться между собой, просто зачесть вину друг дружке. Ну, когда взаимно. И один человек тоже может более-менее сам с собой помириться. Но я-то хотела не примириться, а простить. И убедиться, что папашка остался мне должен. Ведь я была ребенком. Разве ребенок может быть должен ему? Шестилетний — разве он отвечает за свои действия? А?
Мы пристально смотрим друг на друга. Я чувствую, как мои челюсти ходят вхолостую — жуют вопрос. Что он сделал, ее отец? Сиссела снова опускается на стул.
— Ну как можно найти оправдание пьяному, который бьет несчастную шестилетнюю девчонку? Заставляет девятилетнюю девчонку вытирать блевотину, а потом, протрезвев, устраивает ей трепку! Издевается и завидует! И ни единого раза не вспомнил про ее день рождения и никогда, никогда ничего не купил ей на Рождество! Так с какой стати я взрослая должна ходить и маяться и чувствовать себя сволочью оттого, что не желаю иметь с ним дела? А? Господи, иногда я прямо готова в религию удариться, чтобы только испытать, что это за штука. Прощение. Милость. Но не получается. Не могу уверовать, как ни стараюсь. Небеса пусты.
Она замирает, потом ее взгляд снова уплывает.
— А ты? — произносит она. — Ты сама-то как — простила?
Звук, вырывающийся из моей глотки, пугает меня самое. Я шиплю. Сиссела отшатывается.
— Прости, — говорит она. — Я не хотела… Прости.
Но я тоже не знаю, как это делают.
Мари не простила, ни себя, ни других. Отнюдь — она умело избегает подобных мыслей. Просто не впускает их, притворяясь перед собой и миром, будто того, что случилось, не было. И поэтому улыбается, сидя за завтраком. Все, по чему она так соскучилась в Хинсеберге, теперь у нее на тарелке: свежий, еще теплый хлеб, ломтик папайи, английский джем. Она налила себе огромную чашку кофе. Мари не знает меры. И сытости. Неутолимый голод.
Намазав хлеб маслом и джемом, она открывает «Дагенс нюхетер», близоруко наклоняется над передовицей, потом листает дальше. И замирает. Мужчина стоит у ее столика, тот самый мужчина в черных брюках и белой рубашке, он продел указательный палец в петельку для вешалки своего пиджака, небрежно висящего на плече. Он улыбается, подмигивает. Что ему нужно? Почему он так смотрит — с видом довольного альфонса? Ночь кончилась. Он уверился в собственных возможностях и получил оргазм, а она — то, чего ей не хватало. Зачем им вообще разговаривать?
— Morning,[37] — говорит он.
Она любезно улыбается. Голос совершенно невозмутим.
— Good morning.
— I didn't notice when you left?[38]
Она морщит лоб.
— Excuse me?[39]
Мари подняла брови, вид у нее удивленный. Мужчина в белой рубашке изображает улыбку, но она тут же гаснет. Он слегка кашляет.
— Last night…[40]
Мари примеряет новое выражение лица. Легкое замешательство.
— Yes?[41]
— I didn't notice when you left…
Мари поднимает чашку. Верхняя губа кривится в торопливой гримаске.
— I am sorry, but I haven't the faintest idea of what you are talking about. Have we met?[42]
Срабатывает — глаза мужчины забегали, он переминается. Пиджак уже не висит на плече, он сполз на локоть и защищает живот.
— Sorry. I thought you were somebody else.[43] Мари чуть улыбается.
— No problem.[44]
Он идет к стойке, она провожает его взглядом. А как он думал? Что она замуж за него побежит? Где-то в дальнем уголке сознания девчонки из Хинсеберга хлопают в ладоши. Браво! Нас так просто не возьмешь!
В дверь звонят. Открываю глаза и, замерев, вслушиваюсь. Эркер наполнен белым светом. Уже утро.
На кухне играет радио. Кто-то проходит по холлу, кто-то в уличных туфлях. Сиссела. Помощники Сверкера обувь обычно снимают и ходят на цыпочках. Открывается входная дверь. Приглушенные голоса. Дверь закрывается. Секундой позже опять звонок. Никто не открывает, но на крыльце по-прежнему стоят. Жмут и жмут, и жмут на кнопку. Дверь снова открывается, и я слышу, как Сиссела отвечает. В голосе раздражение.
— Я что, непонятно сказала? Ответ — нет, нет и еще раз нет!
Я морщусь, глядя в потолок. Наверняка журналист, но Сиссела словно напрочь забыла все приемы работы с такой публикой. С утра с ней лучше не шутить.
— Какое слово вам непонятно? Первое «нет» или второе?
Тот, на крыльце, что-то неразборчиво говорит в ответ.
— А как именно вы это себе представляете, черт вас дери? Она же разговаривать не может!
Опять неразборчивый ответ.
— Вот уж, уверяю вас, с ним — ни в коем случае. Ни за что.
Дверь с грохотом захлопывается. С ним? Что, этот журналист хотел взять интервью у Сверкера?
Снова звонок. На этот раз Сиссела не открывает. Но орет так, что стоящему на крыльце наверняка слышно.
— Только дотронься еще раз до кнопки, журналюга чертов, и я звоню в полицию и заявляю на тебя за нарушение покоя жильцов!
Я забираюсь под одеяло. С головой. Мари ступает на лестницу. Это лестница старинного эстермальмского[45] подъезда со сверкающими перилами и окнами в свинцовом переплете. Уже с площадки второго этажа видно, как на третьем Катрин распахивает дверь.
— Мари!
Мари ускоряет шаг и уже на полпути видит, что Катрин раскинула руки. И отвечает тем же. Объятие — самое малое из того, чем можно отблагодарить Катрин за все, что та для нее сделала. В приемной никого, но Анни, секретарь Катрин, улыбается из комнаты напротив. Добро пожаловать на свободу!
Катрин кладет свою пухленькую руку ей на плечо и увлекает в свою комнату.
— Ну, — говорит она, закрыв за собой дверь. — Как ощущения?
Мари чуть поводит головой. Хинсеберг все еще сидит внутри, может, он там так и останется навсегда. Но этого, конечно, нельзя говорить. Катрин посмеивается.
— Что, еще не забыла, как открывать и закрывать дверь?
Мари улыбается в ответ. Прошлой осенью целый час свидания они посвятили типичным тюремным стереотипам поведения. Катрин любит обыгрывать стереотипы и клише, особенно когда удается наполнить их двойным смыслом, так что мужчины-коллеги не могут понять — всерьез она или шутит. Мужчины не ждут от женщин розыгрыша. В особенности — от женщины-юриста. Но Мари поняла юмор и принимает игру:
— Как же. Всю последнюю неделю тренировалась.
Катрин садится к письменному столу, обтянутому кожей цвета бычьей крови, — наверняка стоит целое состояние! Подперев рукой подбородок, она улыбается еще шире.
— Отлично. А сегодня, стало быть, первый день оставшейся жизни.
— Вот именно.
— Ты искупила прошлое и готова к встрече с будущим.
— Точно.
— И чувствуешь себя соответственно заслугам?
— А именно — великолепно.
— Отлично. И каждый новый день — это новое начало?
Мари продолжает улыбаться, но игра уже становится утомительной.
— Кстати, — говорит она. — А деньги у меня остались?
— Ха! — отвечает Катрин. — Деньги — единственное, что у тебя осталось. Не считая на редкость дельного адвоката.
Сиссела стоит в дверях с подносом. Мы смотрим друг на друга и без единого слова приходим к соглашению о том, что ничего из произошедшего этой ночью не было. Граница восстановлена.
— Слышала?
Я приподнимаюсь, сажусь и киваю. Сиссела ставит поднос мне на колени и присаживается на краешек кровати.
— Придурок чертов.
Как хочется попросить ее быть осторожнее. Не стоит зря дразнить журналистов, они злопамятны, как слоны.
— Хотел у тебя интервью взять. А когда я не позволила, то решил у Сверкера. Потом завел речь про Магнуса и его фильм и про Бильярдный клуб «Будущее», хотя при чем тут все это?
Я морщусь. Понятно. Хокан Бергман снова в городе. И успел сделать некоторые умозаключения. Плохо. Он, похоже, никогда не простит мне тот выговор и не упустит случая припомнить мое знакомство с Магнусом. Министр, «гусь» и скандально известный художник — как раз хватит на разворот.
Сиссела сидит молча. Наверное, думает то же самое, но ей хватает ума ничего не сказать — лишь посмотреть мимо и произнести будничным тоном:
— Сверкер в душе.
Я киваю. Ага.
— Сверкер… Как-то он усох. Ты заметила?
Киваю. Заметила, еще бы. Лечебной гимнастики два раза в неделю недостаточно. Он усыхает.
— И волосы совсем седые стали…
Я поднимаю руку. Довольно. Сиссела, вздохнув, чуть поникает. На миг повисает тишина, потом Сиссела выпрямляется и кладет ладонь на одеяло.
— Я сделала тебе пару бутербродиков на обед. Они в холодильнике.
Улыбаюсь, пытаясь изобразить молчаливую благодарность.