Сильви Жермен - Дни гнева
«Пусть звонкий щебет птах / Разгонит сладкий сон, / И шелест мягких трав, / И стрекозиный звон… / Скорее с нами в пляс, / Все пляшут, посмотри…» Камилле оставалось еще несколько шагов. Вдруг в воздухе просвистел увесистый, с кулак величиной, камень и угодил ей между лопаток. Камилла потеряла равновесие и, прежде чем Симон успел подскочить и удержать ее, поскользнулась и сорвалась.
Пение смолкло. Громкий вопль прорезал шум воды. Низвергся в бурлящий поток и мгновенно взлетел со дна ущелья вверх. Это был не мужской, а женский крик. Растерянный, Амбруаз Мопертюи встал во весь рост, ничего не понимая. Он целился в Симона и попал в Симона, это Симон свалился в реку, почему же снизу доносится голос Камиллы, а Симон — вон он, на другом краю ущелья? Но крик стих, и снова слышался лишь вечный ропот воды. Никто не пел, никто не кричал. Симон беспомощно застыл в немом оцепенении у пропасти. Не отрываясь, смотрел он вниз: там, на каменном ложе реки, лежало распростертое тело Камиллы, обращенное лицом вверх, словно она смотрела на него сквозь прозрачную воду. Это было похоже на страшный сон: он видел самого себя, своего двойника, с зелеными глазами, с размозженными о камни руками и ногами. И снова просвистел камень. Снова ухнул вниз и взлетел вверх меж скал крик. Снова упало в воду тело.
Симон, еще один Симон, распластался на дне реки. Теперь их там двое: Симон-поджигатель и Симон-похититель. Два близнеца, один большой и сильный, другой тонкий и хрупкий. Один навзничь, другой ничком. Один — уставив широко раскрытые зеленые глаза в полоску неба меж обрывистых лесистых берегов, другой — уткнувшись лицом в каменистое дно.
Наконец-то Амбруаз Мопертюи прикончил Симона. Всех Симонов: похитителей Камиллы, поджигателей дома. Расправился с ними разом. Пусть горный поток унесет оба тела, как затерявшиеся бревна, которые сгодятся разве что в печку; пусть они полывут по течению, как можно дальше, пока не увязнут где-нибудь в заболоченных низовьях.
Но Камилла, где же Камилла? Где прячется его Живинка? Амбруаз Мопертюи вернулся в Лэ-о-Шен, насвистывая: «В лесок мы не пойдем». Во рту у него пересохло, губы обветрились, и свист получался отрывистым. Он подошел к дому окольным путем, не выходя на хуторской проселок. И, не глядя на пожарище, направился прямо в сарай в дальнем конце двора, за огородом. Там он улегся на солому. И все свистел неотвязный мотив, то пропевая несколько слов вслух, то злобно ухмыляясь. Ухмылки прерывали пение и свист, как приступы кашля. Меж тем с новой силой полил дождь.
Дождь шел целый день. Дорога, ведущая из леса, превратилась в мутный поток грязи. Ветки яблонь и слив, кусты сирени сгибались под хлещущими струями. Садовые цветы свесили к самой земле отяжелевшие головки с изорванными лепестками. Тропы стали ручьями, ручьи и речушки разлились и забурлили. Лишь к вечеру ливень стал утихать. Высоко в небе вспыхнула радуга, три цвета преобладали в ней: желтый, зеленый и фиолетовый. Соломенно-желтый, ярко-зеленый и густо-фиолетовый. Детишки выбежали наконец на улицу, они шлепали по грязи и радостно кричали, глядя на сияющую радугу.
Тела Камиллы, и Симона нашли лишь спустя два дня, их снесло течением далеко вниз от места падения. Разбушевавшиеся воды Кюры били их о валуны, так что след от попавшего одной в спину, другому в висок камня уже нельзя было различить. Кости переломаны, кожа ободрана, исцарапана. Глядя на эти изуродованные тела, только и можно было догадываться, что произошел несчастный случай. Перебегая в спешке через ущелье по замшелому стволу, оба поскользнулись и упали.
Никто не пришел сообщить Амбруазу Мопертюи о смерти внучки. Да и осмелься кто-нибудь, это было бы напрасно. Старик сошел с ума. Свихнулся еще в день пожара. Он заперся в сарае, о разоренном хозяйстве забыл, все дела забросил. Только иногда прогуливался по лесной дороге, но дальше опушки не заходил. Бродил по краю леса, насвистывая: «В лесок мы не пойдем», да разражался по временам судорожным смехом.
Богатству и могуществу Мопертюи настал конец. Больше уж не разгуляться его надменному, необузданному нраву. Рассудок его сгорел вместе с домом, сила ушла вместе с Камиллой. Он бредил и сделался невменяемым до такой степени, что пришлось лишить его всех прав и признать недееспособным. Поскольку же он лишил наследства старшего сына и его потомство, а остальные прямые наследники умерли, всем имуществом должна была распоряжаться невестка — вдова Марсо и мать Камиллы. Так что угодья, когда-то отобранные Амбруазом у отца Клод Корволь, вернулись к законному владельцу, наследовавшему право собственности, от предков, не случайно же год за годом поваленные деревья устремлялись к хозяевам, вниз по течению.
Вскоре никто больше не вспоминал о гордеце Мопертюи, владельце лесов Жалль, Сольш и Файи, хозяине Приступка, господине Лэ-о-Шен. Никого уже не занимала мрачная тайна его обогащения. Никому не было дела до него самого. Неукротимый, буйный, страшный Мопертюи превратился в помешанного, что безвылазно сидел в сарае, в дальнем углу пришедшего в запустение огорода, позади обгоревших руин. Превратился в жалкого старика, не узнающего и даже не замечающего людей, который только и знал, что слоняться вдоль опушки, хихикать да напевать без конца одну и ту же песенку: «В лесок мы не пойдем / Орешину ломать, / Мы девицу пошлем/ Орехи собирать».
Красавицы Камиллы больше не было, но он все ждал ее. Ждал свою Живинку. Должна же она рано или поздно вернуться, раз он так ждет. «Пусть звонкий щебет птах / Разгонит сладкий сон, / И шелест мягких трав, / И стрекозиный звон…»
БЕЗДОННОЕ БЫЛОЕ
Скорее с нами в пляс,
Все пляшут, посмотри,
Пляши и веселись,
С кем хочешь обнимись…
Трое обитателей Лэ-о-Шен погрузились в ожидание. В безумное ожидание того, что не может свершиться, ибо уже миновало. Первая из них — Эдме, смиренная старушка, проживающая день за днем, оставаясь все такой же крохотной и легонькой, как воробушек. Бесплотным светлячком перепархивающая из одного дня в другой. Она дожидалась у себя на Крайнем дворе, когда наконец настанет час соединения с дочерью. Ждала, пока ее призовут, перебирая старенькие четки и неустанно славя Милосердную Заступницу Приснодеву. Этот зов обитал в ней всю жизнь, всю жизнь она его слышала и всю жизнь на него откликалась. И теперь ждала, пока догорит, исчерпается, навек заснет ее упование.
Каждый год, едва наступали теплые дни, тщедушная, сухонькая старушка исправно ходила на кладбище. Упорно, не глядя по сторонам, семенила вниз по дороге. Ничто не могло отвлечь, задержать ее. Крохотными мышиными шажками совершала она свое паломничество. С букетом полевых цветов навещала место вечного упокоения, где почивала ее единственная, любимая, чудесная дочь. И всю дорогу бормотала слова Литании Мадонне, привычные для губ, как гладкие круглые четки для пальцев. Слова, смешавшиеся со слюной, блестящие четки, едва отличимые от ногтей. Печаль ее была прозрачна, как радуга после дождя. Благоухала ароматом полей, лугов и садов. Была свежа, как ветерок, светла, как ключевая вода. Печаль была омыта ее верой, и слезы сверкали в сокровенной глубине души. В них отражалось синее покрывало Мадонны. В синеве тонули шажки Эдме, синева окрашивала ее ожидание. Улыбаясь и напевая, подходила она к границе смерти. Уже заглядывала смерти в глаза. Нежные, как взор ее дорогой Рен, синие, как покрывало Мадонны. И она с радостью предвкушала, как сама растворится в этой сини.
В доме с нею оставались только Луизон-Перезвон и Блез-Урод. Остальные разбрелись. Все ушли с хутора после гибели Симона, потому что не хотели и не могли жить и работать в лесу, омраченном смертью брата. Этот лес сразил, подсек одного из детей Дня, пробил брешь в братском строю. И, значит, изгнал их всех. Да что там: мать покоилась в земле, отец удалился под сень дрожащей, как агнец, скалы на берегу Тренклена. Настал и их черед уйти, продолжить путь, в начале которого пал Симон. Леон-Нелюдим ушел в леса Солони, где, по слухам, жил, отвернувшись от людей и от их законов, и зовут его теперь Леон-Браконьер. Элуа-Нездешний нашел реку, о которой грезил, — Луару. Он обосновался в тех краях, где широкая дельта разливается по пескам.
Утренние братья забрались еще дальше от родных мест. Они пересекли море, уплыли на другой материк и осели в Квебеке. Леса там простираются, насколько хватает глаз, а широкие, как море, реки влекут гигантские стада бревен на многие мили. Даже небо там просторнее. И, главное, все: леса и воды — свободно от воспоминаний.
Да и двое младших, еще остававшихся на Крайнем дворе братьев ждали своего часа, чтобы покинуть хутор. Когда Эдме последует за дочерью, они последуют за отцом. Закроют двери дома, в котором давным-давно потускнели и облупились все зеркала, и постучат в двери обители на Висячей Скале. Как отец, они сделаются монахами-послушниками. Живые воды Тренклена отмоют добела их память. Луизон-Перезвон давно перестал звонить трижды на день в колокола. Теперь с утра до вечера он просиживал на деревьях. Заберется на какой-нибудь высокий вяз, спрячется в листве и защебечет по-птичьи.