Драго Янчар - Северное сияние
— Это что еще за глупости! — закричал он. — Тебе что, больше заняться нечем?
Настроение у него совсем испортилось, такую он почувствовал досаду от этих детских дурачеств своего взрослого сына.
— Выверни пальто, Полди, — крикнул он, — и перестань валять дурака.
Но тут зарычал другой, товарищ его сына, и, подойдя к Маркони-старшему вплотную, обдал его чудовищной смесью запахов перегара и давно не мытого тела.
Гроссгрундбезитцер невольно сделал шаг назад. Грудь его пронзила острая боль, и он почувствовал, как кровь отливает от головы, виски холодеют и на лбу собираются капельки пота. Большая голова с низким лбом и бычьим затылком, запах винного перегара, вытертая подкладка старого пальто, вся в сальных и черт знает каких еще пятнах, местами дырявая и прожженная, — все это мгновенно напомнило Леопольду Маркони-старшему нечто, что он очень не любил вспоминать.
Такая же вот неинтеллигентная голова была у того смерда, пахнущего навозом, который набрался наглости нацепить униформу, и картина почти забытого унижения вновь возникла в памяти. У гроссгрундбезитцера сделались такие глаза, что управляющий испугался. Маркони-старший оперся рукой о прилавок и, собрав всю силу своей могучей воли и преодолев страшное волнение, которое охватило его так сильно, что он чуть было не лишился чувств, наконец взял себя в руки. Ведь находится-то он не где-нибудь, а в своем собственном магазине и это представление всего лишь безобидная шутка. Уголком глаза он поймал недоуменный взгляд приказчика. И тогда он повернулся к сыну, кровь от крови его, который дружил с таким типом.
— Кто этот человек? — спросил он сорвавшимся голосом.
— Кто кто? — вопросил Леопольд Маркони-младший. — Мой друг, вот кто.
Этот столь невероятно похожий на того смерда с кокардой на нахлобученной фуражке, этот пьяный дикий человек, стоящий посреди его магазина так, будто бы находится в собственном хлеву, и этот человек — друг его сына?!
— Выверни пальто, Полди, хватит дурачеств.
Маркони-младший не знал, что ему делать, но видел, что Главина наблюдает за ними. В нем постепенно поднимались ярость и протест против снисходительного тона отца. Он начал нервно искать сигареты в карманах вывернутого пальто. Наконец нащупал портсигар в пиджаке. Достал его, открыл, хотел закурить, чтобы не выглядеть Полди, которому кто-то еще смеет указывать, что делать. Главина понял, что шутка явно не удалась и пора сматываться. Он направился к дверям.
— Подожди, — сказал Маркони-младший, — я иду с тобой.
Но вдруг отец схватил его за плечо и, протащив два шага, придавил к прилавку.
— Эй, кауфман, ты что, спятил? — вскинулся Главина.
И словно бы голос за спиной высек из гроссгрундбезитцера искру, он неожиданно поднял руку и ударил по лицу Леопольда Маркони-младшего. Пощечина, обжегшая Полди лицо, эта третья публичная пощечина, пришлась на глаз и висок и была столь увесиста, что тот упал, и серебряный портсигар, который он все еще держал открытым, покатился по полу, теряя сигареты. Главина еще стоял в дверях. Полди, бледный и дрожащий, смотрел на отца. Главина наконец вышел на улицу и замешкался, будто не зная, что предпринять. Потом снял пальто, вывернул его на лицо и с маской в руках пошел по тротуару мимо витрины магазина.
— Собери, — сказал гроссгрундбезитцер, и Полди, склонившись, начал подбирать рассыпавшиеся сигареты.
68Проснулся я от какого-то монотонного стука в стену. Стучало и стучало безостановочно. Веки совершенно слиплись, и я с трудом открыл глаза. Никак не мог сообразить, где нахожусь, но эта неравномерная долбежка вырвала меня из сна. Когда я все-таки пришел в себя, мозг пронзило: Абиссиния. Мгновенно вспомнил, где мы и что произошло. Марьетица сидела на краю постели у моих ног, прижимаясь к спинке. На ней были только трусики, на коленях лежал скомканный костюм паяца и огромный воротник. Сжимала ладонями уши. Удары в стену не прекращались, и я услышал вскрики. Женщина повторяла мужское имя: Йоже, Йоже. «Йоже» с очень долгим «е» на конце, которое становилось все более долгим «е-е-е-е-е» между судорожными вздохами. Будто где-то в горах билось эхо. Значит, действительно по ту сторону стены была еще одна берлога. А там — скрипящая постель, где двое сейчас занимаются тем же, чем этой ночью занимались мы, Марьетица и я. Если бы все происходящее не было так нелепо, я бы сказал, что слышу прекрасный любовный романс посреди Абиссинии. Спинка постели с той стороны, должно быть, прислонена вплотную к стене в том самом месте, где и наша. Так я думал, да по-другому и быть не могло. Стук все убыстрялся, пока не превратился в нечто непрерывное, Йоже захрипел, а его имя перешло в какой-то странный, печальный, я бы даже сказал, скорбный вздох. Этот глубокий и печальный вздох до сих пор стоит у меня в ушах.
Любимая моя сидела, заткнув уши. Потом опустила руки, судорожно сжала воротник своего Арлекина и посмотрела на меня красными, заплаканными глазами. Тушь размазалась по лицу, и глубоко запавшие глаза казались огромными. В них застыло выражение отчаяния. Я думал, она сейчас скажет: что мы наделали, что ты наделал, или нечто подобное. А она прошептала:
— И нас было так же слышно?
У меня болела голова.
— У тебя болит голова? — спросил я.
Кивнула.
— Очень.
Я потянулся к ней, хотел обнять, но она отодвинулась. За стеной загудел грубый мужской голос. Стены были достаточно толстые — из досок от товарных вагонов, — так что отдельных слов разобрать было нельзя.
— Как я доберусь до дома, — спросила она холодно, — в этих тряпках?
Я не ответил. Встал, натянул брюки, поискал в карманах сигареты. Закурил. Предложил ей. Отвернулась.
— Как я поеду домой, спрашиваю? — произнесла она ледяным тоном.
Я пожал плечами.
Я люблю эту женщину, снова и снова повторяю, что я ее люблю. Я думал, она будет несчастна, будет страдать, вызывая во мне чувство жалости, во всяком случае, я ожидал чего-то иного, чем эти ее вопросы, задаваемые с явной неприязнью. Я не знал, как себя вести, пытался ее понять, однако в данную минуту у меня действительно не было никакого плана, как я отправлю ее домой ранним утром в этом арлекинском снаряжении. Ощущение полнейшей беспомощности вызывало во мне злость.
— Не задавай глупых вопросов, — сказал я громко и грубо. Сам не знаю, зачем я так сказал, и как я только мог ей такое сказать!
Налил стакан шмарницы и залпом выпил. Она наблюдала за мной с отвращением. Я делал вид, будто раздумываю, как выйти из затруднительного положения. Ни одной мысли не приходило в голову.
— Выхода нет, — сказала она. — Иди за Борисом.
— Каким еще Борисом? — С тех пор как я перестал бывать в их компании, я и позабыл, что у мухоловца имеется имя. — О Буссолине говоришь? — спросил я насмешливо.
Какой-то темный гнев поднимался во мне. Надо ведь было так сказать: иди за Борисом. Всегда, когда мы были вдвоем, он был для нас Буссолин. Теперь он Борис. К тому же сама мысль, что я пойду в дом Буссолина, позвоню и буду просить, чтобы он оказал мне помощь в ее вызволении, привела меня в такое неистовство, что я перестал собой владеть. Кажется, я мог бы ее даже ударить.
Она и сама понимала, что это не лучший выход. Однако каким угодно способом желала вырваться отсюда. Теперь, когда я раздумываю о происшедшем, то понимаю, что все, что она делала, она делала из-за глубокого, беспросветного отчаяния. Ее спокойный тон был просто выражением крайней степени отчаяния, отчаяния тем более страшного, чем тщательней она его скрывала. Такое состояние хуже плача и крика.
Но об этом я догадался позднее. А пока она уговорила меня послать записку Буссолину. Я был совершенно опустошен. Это может служить извинением или оправданием того, что я от нее потребовал. Ибо только в полной опустошенности можно было требовать такое. Она должна была повторять за мной: Буссолин — мухоловец. Должна была повторять: пойди за Буссолином, мухоловцем липким, и скажи ему, что я спала с тобой в абиссинском бараке. Я понимал, что сам ничем не могу ей помочь. Предложил поискать какую-нибудь одежду. Потом придумал найти кого-нибудь, кто отвез бы ее домой (только вот кого, интересно?), но она упрямо отказывалась. Подумал даже о тондихтере и его машине, но и это был не выход, Марьетица никогда бы не согласилась. Никогда. Ее глаза были полны слез, и она, глядя в пол, вынуждена была повторять за мной: сходи за Его Мухоловским Высочеством и скажи, что мне было так хорошо с тобой в грязном абиссинском бараке, как с ним никогда не будет; слово за словом медленно повторяла за мной. Зачем я это делал? Видимо, так должно было произойти, просто однажды это должно было произойти, вот и произошло.
69Я не спеша надел рубашку и вышел из барака. Было воскресное утро, влажное мартовское утро, и перед ветхими халупами маячили какие-то тени. Окликнул старика, который курил и покашливал на пороге своего дома. Спросил, знает ли он Главину. Старик кивнул. Может, он знает, где Главина сейчас может находиться, может, у Главины есть какой-нибудь приятель, у которого он мог переночевать? Старик знал. Я попросил его позвать Главину. Не хотел. Показал мне на один барак и сказал, чтобы я сам шел туда. Я боялся оставить ее одну. Рылся в карманах, чтобы дать старику какую-нибудь мелочь. Кое-что наскреб, но старик отказался. Сам, говорит, иди. Я пошел и разбудил Главину. Богом его молил пойти к тому человеку и сказать ему, что за ним посылает Маргарита, пусть приедет за ней на машине.