Сергей Самсонов - Проводник электричества
Атаковав автоматические двери, нырнул в стерильное аэропортовское чрево, под купол металлического голоса диспетчерши; маршировали мимо бодрые пенсионеры с продукцией немецких фарфоровых заводов в пастях и голубыми, медно-купоросными стекляшками в глазах, ползли с тележками и кофрами тортиллы в шишкастых панцирях колитов, ревматизмов и артритов; предприниматели и менеджмент с массажным блеском кожи и обезжиренными туловищами лучились, заражали бациллами успеха; пантагрюэли транснационального фастфуда с одышкой совершали ежедневный подвиг перемещения телес в пространстве; уроды ковыляли, как гуси, переваливаясь с бока на бок, протягивали руки к своим родным и близким, которые встречали их с каким-то скверным подражанием любви, с такими мордами, как будто им открылось новое, невиданное измерение душевного тепла и кровного родства, с преувеличенной нетерпеливой жадностью подхватывали чемоданы и, закатив от счастья, от близости любимого глаза, тащили за собой тележки — скорее накормить себя супружеским усталым сексом, отцовским долгом, материнской лаской… Жены его не было.
Берлинский рейс уже был вытеснен другими прибывающими строчками; он подошел к холодно-точной девке за стойкой регистрации, потребовал: «Взгляните — Нина Александровна». — «В числе прибывших рейсом нет». — «Что? Это как? Вы посмотрите хорошенько». — «Ну, нет, мужчина, нет. Не знаю. А вы уверены, что этим рейсом? Ну мало ли? Бывает. Сейчас, секунду… если только… нет… а вот! вчера, вчера, вчерашним рейсом утренним… Да, ваша Нина Александровна».
И это где она? Ни звука, ни полслова. И не почуял ничего, вот в чем все дело. Когда такое было, а? Вот так и начинаешь понимать, чем пахнет твоя жизнь, все, что осталось от нее, от вашей… врезается правда: нет общих мыслей, общей крови, ничего.
Дура
1
Камлаев, отпихнув знакомого охранника, ворвался в нашатырную альпийскую прохладу респектабельного холла — мореный дуб, глухая плотная ковровая дорога и звезды лилий в глазурованном фарфоре, аукнулся из глубины развешанный по стенам друг детства Фальконет, чьи девочки с айвой и бабы с дынями теперь тянули на десятки миллионов долларов на Sotheby’s… розовощекий фунтик в кресле листал политый жирным глянцем каталог, гадливо взглядывал на золотые вашеронские часы и не притрагивался к кофе; три девочки, готовые беззвучно подступить к клиенту, застыли с мрачной решимостью на лицах, как олимпийские прыгуньи на краю пятиметровой вышки. Камлаев взял одну за локоть:
— Что, Нина Александровна не объявлялась… вчера или сегодня? Ну?
— Да как же? Здесь. Ой, здравствуйте! Была. Вчера приехала. А разве вы не…
— Уехала, уехала куда?
— Я… я не знаю. Ее Толя встречал, привозил, отвозил. Она сказала, завтра утром будет.
— То есть сегодня? Сегодня утром?
— Да нет… ну, завтра в смысле завтра.
— Где Толя этот?
— В своей каморке, если не уехал. Вас проводить?..
И повела его через запасники с награбленным мусором исчезнувших империй: Камлаева сверлили оловянными глазами градоначальники, сенаторы, великие князья и обер-прокуроры с бильярдными шарами лысых черепов, с котлетами курчавых бакенбард, сменялись сталинскими соколами и пионерами с соломенными стрижками под полубокс; сияли орденской чешуей розовощекие и гладко выбритые маршалы Победы, за их широкими плечами открывались пропитанные майским солнцем стройки века, встающие над вечной мерзлотой города шахтеров и нефтяников; за гипсовой долиной сталеваров и шахтеров нашлась запыленная дверь и был на месте Толя, в своей водительской каморке с чайником и телевизором — предпенсионных лет, тяжелый, крупный, с коротко стриженной седой круглой башкой и дружелюбно-флегматичной мордой мужик.
— Здорово, Анатолий. Скажи, куда ты Нину Александровну возил?
— За город отвез, в Ивантеевку.
— Куда? Это как ехать надо?
— Ну как?.. через Мытищи.
— А именно куда ее отвез? Там что?
— Пансионат какой-то… чего-то там… «Ясные дали».
— Туда она, в него?
— Не отвечаю. Она сказала мне остановиться и пошла.
— Ну а за ней приехать?
— Сказала, что не надо. На такси.
— Пансионат там только?
— Пансионат, деревня, церквушка какая-то… ценная…
Что, начало к иконам, Нин, поближе к богомолкам с высохшими лицами и тоненькими свечками — встать на колени перед чудотворным образом Николы Мокрого, молить о ниспослании… он может все, что недоступно эскулапам, достать ребенка с илистого дна опять живым?.. Терпеть не могу попрошаек, которые выклянчивают чудо, будто подаяние… вот этот шлак «подай» и «принеси», ничтожность собственных усилий — пусть как-нибудь само устроится и образуется.
В машине он набрал ее, погладил пальцем кнопку вызова и надавил «отмену». Погнал на северо-восток. В Мытищи они ездили, там был специализированный детский дом, то есть музыкальный интернат для сирот и детей, оставшихся без попечения родителей… пронзительно-нелепо-жалко в основном, как потуги дебилов в больничном спектакле, но было несколько ребят рукастых, яснослышащих и хор почти такой же, который он услышал ребенком в гуле самолетных двигателей, когда летел в Варшаву на конкурс имени Шопена.
Камлаев давал деньги на инструменты, на компьютеры, он много вообще куда давал — без телекамер и бла-бла… поскольку сказано, не стоит трубить перед собой, как лицемеры в синагогах и на улицах…
Что было нужно Нине в музыкальном интернате, тянуло что туда, он мог предположить, больше, чем знал, хотя и не было об этом между ними сказано ни слова. Он знал, что она знает, что он не хочет, не согласен — вместо. Ему, Камлаеву, не надо чужого семени… да и она сейчас промчалась дальше, оставив интернат в Мытищах побоку. Куда?
2
Не набирал очки известно перед кем, но вид растущих вкривь и вкось, навыворот, вот это равенство всех миллиардов, всех новорожденных перед корежащим, безбожно-людоедским гнетом слепой природы, биологический детерминизм в чистейшем виде (одно-единственное лишнее кощунственное повторение крохотного кода в длиннющей генетической абракадабре, и ты обречен) его приводили в тяжелое мрачное бешенство. Холодная расчисленная тяга к совершенству руководила им — как будто равносильный в нем, Камлаеве, защитному врожденный гармонический инстинкт, которым накрепко было прошито сердце, хотя и стали расползаться, гнить со временем вот эти суровые белые нитки: убить плодящую нас всех случайность, хотя б на толику, на рубль, на грош, но привести к порядку эту вековечную давильню, хотя б немного и немногих потянуть из крайнего регистра унижения и обделенности.
Сентиментальность моментальна, нахлынула — швырнул безногому копеечку, через минуту — все, остыл, опять гребешь самозабвенно под себя и чавкаешь до следующего приступа душевности. Бросить копейку, подаяние — это еще-уже не милосердие. Милосердие — это делиться необходимым себе. Отдать половину. Он, росший барчуком и обожравшийся благами до тошноты, до ровного к ним отношения на всю оставшуюся жизнь, считал, что нищие не могут обучиться милосердию. Богач, по крайней мере, уж точно не подлее бедняка, хотя народ его, Камлаева, страны упрямо искони настаивал на большей подлости богатого. Одни других стоили, грехов было поровну и подвигов тоже.
Полуголодный бедный преисполнен неподотчетной ли, сознательной ли ненависти к высшим, он ею питается, несчастный зачастую не собственной реальной проголодью, а показанным ему чужим превосходящим уровнем, отсюда и самообман, всегдашняя готовность приплюсовать себя к голодным беспризорникам и старикам, он — с ними целое, одно, он — тоже жертва, тот, в чью пользу должно жертвовать. «Вот пусть они, — кивок на знать любого толка, на гладкого Камлаева, — и раскошелятся, им хорошо теперь: сперва наворовали и благодетельствуют с жиру». Какого милосердия можно ждать от человека, который сам себя мнит обворованным?
Он гнал на северо-восток, расчесанные бороздами рыжие и серые поля бежали резво за окном, вблизи размазывались скоростью в пустую серую сплошную, вдали — величаво ползли, давая истинное знание о протяженности, покрытом расстоянии, и помышлять о расстоянии было ему сейчас почти до задыхания мучительно… деревья вырастали, подступая вплотную к оживленной трассе тесным строем, так что порой мчался по древесному, дрожащему просвеченной листвой туннелю, и солнечные пятна золотым расплавом били по глазам, пятнистые тени ползли по салону, как будто прыгал на капот и протекал сквозь стекла гибкий леопард.
И отрубал входящие не глядя: «на Нину» у него поставлен был особенный звонок — вот как-то вместе выбирали, когда еще мобильник всем в новинку был, и на слоновьем реве остановились смеха ради («ну, спасибо тебе за слониху» — «мое желание — это слон, зовущий в джунглях свою подругу»… и вообще нас это… нас не сокрушить, вот не ощупать даже целиком, как тем слепцам, ага… один за ухо там, другой за хобот» — «я, я тебя сейчас за хобот…»).