Дафна дю Морье - Козел отпущения
Казалось, ее слова проделали в тишине дыру. В воздухе колебались волны молчания. Как ни удивительно, мы с Мари-Ноэль были в равном положении: мое неведение и ее невинность соединяли нас в одно. Maman пристально смотрела на меня, и в ее взгляде было нечто, чего я не мог расшифровать. Не осуждение, не упрек, скорее, догадка, словно, не веря сама себе, она пыталась нащупать во мне слабую струну, словно — хотя я знал, что это невозможно — какое-то внутреннее чувство помогло ей разоблачить меня, раскрыть мою тайну, поймать с поличным. Но когда она заговорила, слова ее были обращены к Мари-Ноэль.
— Знаешь, малышка, — сказала она, — поступки женщин бывают необъяснимы, особенно тех, кто очень религиозен, как твоя тетя. Помни об этом и не становись, подобно ей, фанатичкой.
У графини вдруг сделался утомленный вид, она на глазах постарела. Шумная веселость иссякла. Движение, которым она скинула с постели собачонок, было нетерпеливым, раздраженным.
— Ну-ка, — сказал я Мари-Ноэль, — давай уберем на место чайный столик.
Мы отодвинули его обратно к стене, туда, где он стоял подле туалетного столика; среди серебряных щеток для волос я заметил большую раскрашенную фотографию Жана де Ге в военной форме. Что-то подсказало мне взглянуть на графиню. Она тоже смотрела на снимок с тем же странным выражением, что и раньше, словно догадываясь о чем-то. Наши глаза встретились, и мы одновременно опустили их. В этот момент в комнату вошла Шарлотта, за ней — кюре. Мари-Ноэль подошла к нему и присела.
— Добрый вечер, господин кюре, — сказала она. — Папа подарил мне житие Цветочка. Принести сюда книжку, чтобы вам показать?
Старик погладил ее по голове.
— Попозже, дитя мое, попозже, — сказал он. — Покажешь мне ее, когда я спущусь вниз.
Он подошел к изножью кровати и, сложив руки на круглом животе, смотрел на серое, измученное лицо графини.
— Значит, сегодня мы в миноре? — сказал он. — Слишком бурный день вчера; не удивлюсь, если это привело к бессонной ночи и дурным снам. У святого Августина есть что сказать об этом. Он тоже страдал.
Из складок сутаны он извлек какую-то книгу, и я видел, каким огромным усилием воли графиня сосредоточила блуждающие мысли на словах кюре. Она жестом указала ему на кресло, с которого я только что встал, и, расправив подол сутаны, кюре сел рядом с ней. В дальнем конце комнаты Шарлотта тоже расположилась, чтобы слушать, — скрестила руки на груди, опустила голову.
— Можно я останусь? — прошептала Мари-Ноэль; глаза ее горели, словно она просила разрешения посмотреть спектакль.
Когда я кивнул, не зная, чего от меня ждут, девочка взяла скамеечку, стоящую у туалетного столика, и поставила ее возле самых ног кюре. Затем, кончив возиться, она, как актриса, вживаясь в роль, изменила озабоченное выражение лица на восторженно-умиленное — глаза закрыты, ладони сложены перед собой, губы безмолвно шевелятся, вторя молитве старика. Я взглянул на графиню. Вежливость и воспитание поддерживали ее, как подпорки, на высоких подушках, но тяжелая голова слегка поникла на грудь, а смыкающиеся то и дело веки говорили не столько о благоговении, сколько о невыносимой усталости.
Я вышел из комнаты и, спустившись вниз, в парк, стал бродить по дорожкам, ведущим к каменной Артемиде, темным и мрачным в сгущающемся сумраке. Смеркалось, и замок, на солнце сверкавший, как алмаз, принимал все более грозный вид. Крыша и башенки, ранее сливавшиеся с небесной голубизной, стали резче выделяться на темнеющем небосводе. Наверно, подумал я, когда ров был полон воды, до того еще как в XVIII веке фасад центральной части здания соединил башни раннего Возрождения, замок выглядел как настоящий бастион. Еще неизвестно, кому было здесь более одиноко — одетым в шелк изнеженным дамам тех дней, выглядывавшим наружу через узкие окна-прорези, или Франсуазе и Рене — теперешним обитательницам родового гнезда, на крошащихся стенах которого проступают липкие пятна сырости, а деревья, густые, раскидистые, подходят к самым дверям. Там, где сейчас пасется скот, верно, копал землю рылом дикий кабан с горящими яростью глазками, а ранним утром, когда туман еще льнет к деревьям, звучал пронзительный рожок егерей. По подъемному мосту скакали под топот копыт подвыпившие шумливые рыцари из Анжу, направляясь на охоту или смертельную битву. А какие безумные страсти кипели здесь по ночам, какие бывали долгие мучительные роды, какие внезапные кончины… И сейчас все это происходит вновь, в совсем другое время, правда на иной лад, ведь чувства наши заглушены, а желания загнаны внутрь. Сегодня жестокость глубже, она ранит душу, причиняет страдание нашему внутреннему «я», хотя в те дни она была беспощадней: выживали самые выносливые; в те дни одинокая Франсуаза и обиженная судьбой Рене гасли как задутая свеча, оплаканные, а скорее всего — нет, их господином и повелителем, который — истинный прототип Жана де Ге — продолжал пировать и сражаться, беспечно пожимая облитыми бархатом плечами.
Кто-то ходил по комнатам, закрывая одно за другим высокие окна и захлопывая ставни, — замок загораживался от ночи, замыкался в своей скорлупе. То, что происходило здесь, внутри, закончилось, сошло на нет, замок превратился в гробницу, живыми были лишь жующие сырую траву, шумно вздыхающие коровы, да крикливые галки, устраивающиеся на ночлег, да лающая где-то за церковью в деревне собака.
Второй вечер моего маскарада и по сути, и по форме напоминал второй вечер в интернате. Я уже познакомился с окружающей обстановкой, ничто больше не вызывало во мне удивления, моя дерзость, действовавшая на меня накануне как наркотик, казалась теперь вполне естественной, и когда я открывал дверь, входил в комнату или сталкивался нос к носу с кем-нибудь из родных Жана, в этом не было ничего неожиданного. Я узнавал звуки, запахи, голоса; знал, кто где сидит; гонг больше не заставлял меня внутренне сжиматься, я мыл руки и переодевался к обеду, не придавая этому значения, с тем же стадным инстинктом, что и подражающий школьным товарищам новичок, который делает все как другие, отрекаясь от самого себя и своих домашних привычек до следующих каникул, надевая на время семестра яркую защитную оболочку, сверкающую маску, чтобы завоевать одобрение соучеников и учителей, и воображает, будто этот занявший его место незнакомец, который так ему нравится, и есть он сам. Пить, есть, брать со стола газету было мне теперь интересно само по себе, ведь делал это не я, а Жан де Ге. Спящего не удивляет его сон, даже самый фантастичный, и я стал свободно двигаться среди окружавших меня фантомов, неважно — говорили они со мной, улыбались мне или не обращали на меня внимания. Ритуал был установлен, колесо, приводившее все в движение, продолжало крутиться, и я, составная часть всего устройства, безропотно крутился вместе с ним.