Пенелопа Лайвли - Лунный тигр
Но в те месяцы начала 1942 года, когда вроде бы ничего не происходило, одно было очевидным: хронический недуг, который если и не угрожал жизни, то мешал ей. Я ездила в Иерусалим, чтобы попытаться взять интервью у де Голля, который, по слухам, был там. Поговорить с де Голлем мне не удалось, и я вместо этого сделала материал о Стерн Ганг.[93] Кое-кто из моих коллег, заскучав, отправился в более интересные точки — и спешно возвращался, когда в пустыне вновь стали буйно развиваться события. Это было время, когда казалось, что даже и то, что происходит, не ведет к переменам. Зима, однако, сменилась весной, в воздухе потеплело, и тут — когда и на сколько дней, не помню — вновь появился он.
— Хочу тебе сказать кое-что очень странное. Я себя никогда так хорошо не чувствовал.
Она смотрит на него: поджарое тело, мускулы — как веревки, темные волосы слегка позолочены солнцем.
— Ты действительно хорошо выглядишь.
— Я не об этом. Я о состоянии души. Я совершенно счастлив. Это при всем при том, что творится вокруг. Я думаю, ты колдунья, Клаудия. Добрая, конечно. Белая волшебница.
Она не может выговорить ни слова. Никто никогда — приходит ей в голову — не говорил со мной так. Я еще никогда никого не делала счастливым. Я вызывала раздражение, беспокойство, ревность, желание… но не счастье.
— А ты? — спрашивает Том
— Я тоже, — отвечает она.
— Aрre's moi le deluge, — говорит Том, — это все моя никчемная сентиментальность.
— Может, и так, — отвечает она, — но не думаю, что мы могли бы с этим совладать. Мне всегда казалось, что некоторые сантименты полезны.
— Поцелуй меня.
— Мы же в мечети. Что, если мы вызовем гнев?
Но даже в мечети Ибн Тулуна[94] есть укромные местечки.
— Все, я больше не могу, — говорит Том, — нам надо вернуться в твою квартиру.
— Мы еще не взбирались на минарет.
— Я не хочу взбираться на минарет. Я хочу вернуться в твою квартиру.
— А вдруг мы здесь больше никогда не окажемся?
— Ты невероятно упрямая женщина. Или ты так меня проверяешь. Ладно, давай взбираться на минарет — но потом мы вернемся в твою квартиру.
Глядя вниз, на лабиринт, полный людей, животных и балконов со свежевыстиранным бельем, Клаудия спрашивает:
— Чем собираешься заняться, когда кончится война?
— Знать бы, когда она кончится… — Он обнимает ее. — Я уже сам столько об этом думал. Ну давай я для начала расскажу тебе, чем я собирался заняться, когда кончится война, Я собирался вернуться на родину, исполненный высоких и пылких убеждений, провозгласить общественные права, избираться в парламент в каком-нибудь недружелюбном округе и сойти с дистанции побежденным, но не сломленным. Ну, или жечь журналистским глаголом в каком-нибудь из лучших периодических изданий.
— А сейчас ты больше этого не хочешь? — шепчет Клаудия, запрокидывая голову. Высоко в бледно-голубом небе описывают огромные круги воздушные змеи.
— Нет. Во мне теперь больше от циника, чем от проповедника, и у меня другое на уме.
— Что же это? — спрашивает Клаудия. Она пытается представить, какой открывается вид с высоты полета змея. Виден ли изгиб земли? Красное море? Или Средиземное?
— Я хочу того, чего у меня никогда не было. Я хочу стабильности. Чтобы жить на одном месте. Строить планы на год вперед, а затем на следующий, и так далее. Я хочу, — он накрывает ее руку своей, — я хочу жениться… Ты вообще слушаешь, что я говорю?
— Я слушаю, — откликается Клаудия.
— Я хочу жениться. Жениться на тебе, если я до сих пор недостаточно внятно выразил свою мысль.
— Мы могли бы проповедовать вместе, — отвечает Клаудия, помедлив, — я сама об этом думала. Ты даже не представляешь…
— Да-да, если найдется время. Но я должен буду зарабатывать на жизнь, а я этим до сих пор занимался постольку-поскольку. Не вижу причин тебе ютиться в какой-нибудь мансарде. Это ведь наверняка не то, к чему ты привыкла.
— Нет, конечно. Но добывать себе стол и дом я умею неплохо.
— Ты можешь вносить вклад, — рука Тома крепко обнимает ее, — писать свои книги по истории. Я стану добропорядочным гражданином и тружеником. Хочу испачкать руки в земле. Возможно, я буду фермером. Я хочу жить там, где много воды и все цветет. Я хочу видеть, как множатся плоды земные и все такое. Я хочу смотреть в будущее с уверенностью. Я хочу благоденствия на земле, раз уж я не верю в небеса. Я не о деньгах речь веду — мне нужны зеленые поля, и тучные стада, и дубовые рощи. Да, и есть еще кое-что, чего я хочу. Я хочу ребенка.
— Ребенка… — отзывается Клаудия, — господи, ребенка…
Она снова смотрит на кружащихся змеев; один из них теперь намного больше, чем другие, — он медленно снижается, чтобы накрыть какую-то намеченную мишень.
10
— А… — говорит сиделка, — вот и вы, миссис Джемисон. У нас тут были проблемы, хотя, надо сказать, сейчас, утром, ей значительно лучше. Но положение было критическое. Так или иначе, доктор считает, что опасность миновала. Она теперь спит, вы, может быть, захотите посидеть с ней. Ночью она говорила о вас, была не в себе, бедняжка.
Лайза смотрит в окошечко. Клаудия лежит тихо, глаза ее закрыты, из одной руки торчат трубки и яркие пластиковые пакеты.
— Что она говорила?
— Ей, бедняжке, пригрезилось, что она снова рожает. Все говорила: «Это мальчик или девочка?» — Сиделка весело смеется. — Занятно, правда? Женщины часто об этом вспоминают, когда конец настает. Многие наши пожилые пациентки только об этом и твердят. Вот и она туда же: все хватала меня за руку и спрашивала: «Скажите, у меня мальчик или девочка?» Ну, я и говорю — у вас же нет братьев или сестер, миссис Джемисон? — говорю, значит: «Девочка, мисс… мисс Хэмптон. Но это было давно». — Сиделка прокашлялась. — Конечно, она — деловая женщина, многие деловые женщины хотят чтобы их называли мисс, и я понимаю, что мизз,[95] как некоторые сейчас говорят, — это звучит ужасно. В общем, проходите к ней, миссис Джемисон, хотя я сомневаюсь, что она сегодня настроена разговаривать. Но она, наверное, почувствует, что вы здесь.
Нет, она не почувствует, думает Лайза. Где бы она сейчас ни была, она не в этой комнате. Где-то далеко, далеко отсюда.
Лайза садится. Раскрывает газету, которую принесла с собой, и читает. Она пробудет здесь минут пятнадцать. Время от времени она поглядывает на Клаудию. Один раз подходит потрогать почву в горшке у пуансеттии, которая стоит возле радиатора. Почва, как положено, влажная, но пуансеттия отчего-то поникла.
Так и есть, думает она, рождение ребенка забыть невозможно. Я помню каждую минуту, и со старшим, и с младшим. Она подходит к кровати. Глядя на иссохшие руки Клаудии, ее впалые щеки и обмякшие контуры накрытого одеялом худого тела, она чувствует одновременно отвращение и жалость. Она думает о любовнике, с которым сегодня увидится, и на несколько мгновений погружается в приятные мысли. А вот Клаудия, думает она с сожалением, наверное, никогда не испытывала такого чувства. Она ведь не любила Джаспера — по крайней мере, не так; она, наверное, вообще никогда никого не любила.