Пер Энквист - Книга о Бланш и Мари
Мост пересекал реку Кюр. У меня перехватило дыхание.
Около 16.30 мы прибыли в маленькую гостиницу «Auberge des Aettons».
Шарко никогда не был религиозен, даже напротив, в определенные периоды жизни отличался нетерпимостью и за ужином говорил об археологии, истории, высоких искусствах и ботанике. Что мы будем делать, спросила я у него напрямик, полностью игнорируя сидевших за нашим столом двух нотариусов. Шарко тут же велел профессорам Дебову и Штраусу отправляться на вечернюю прогулку вокруг озера. Они поклонились в знак согласия и удалились; я знаю, что они были готовы меня убить.
Это был последний вечер. Начался он именно так.
Комната Шарко в гостинице «Обеж Сетон» была обставлена очень просто: стол, два стула, кувшин для воды, таз для мытья, нечто, что я определила как салфетку для умывания, и кровать. Я часто представляла себе место, которое можно было бы назвать комнатой любви, но оно было чище, не столь обшарпанным, масштабнее — пусть не по размеру, но по духу — и чище! Меблировка такой комнаты виделась мне как-то неопределенно: вероятно, кровать, возможно балдахин, я представляла себе некий свет, не имевший конкретного источника, или темноту, которая не отделяет влюбленных друг от друга.
Шарко попросил меня зайти к нему в комнату. Я зашла.
Он сел на кровать, ссутулился и молча уставился в пол.
Я спросила, не мучают ли его боли. Он лишь покачал головой.
На улице сгустились сумерки. Я открыла дверь в гардеробную, повесила его одежду, нашла подсвечник и свечу. Не зажигай, сказал он, я зажгла и поставила ее на стол. Он тихо заговорил о памятных ему событиях в Сальпетриер, упомянул кого-то по имени Джейн Авриль и, полагая, что я ее не помню, принялся рассказывать о девушке — организаторе или участнице представления «Танец безумцев», которая преобразилась и стала личностью. Она вдруг освободилась от тяжести, от прошлого и от грязи, словно чудо и впрямь было возможно. Глядя на нее, он испытал что-то вроде головокружения. И во время танца, странные па и движения которого рождались, казалось, сами собой, она вдруг предстала как образ человека, освободившегося от своих оков, освободившегося от того, что ему было предначертано. Словно бы она была отнюдь не механизмом, а понимала, что человек может выбирать себе жизнь и танцуя проникать в новую.
Точно она была бабочкой, сбежавшей с небес, — вставила я.
Он посмотрел на меня с удивлением. Я хорошо ее знала, — сказала я ему. — Кого-кого, а Джейн Авриль я знала. И помню этот танец. В тот раз я прошептала ей, что она танцует, словно бабочка, сбежавшая с небес. Играющая с нами немного с опаской. Я была готова разрыдаться или убить ее; потом она исчезла, моя ли была в том вина?
Куда она делась? — спросил Шарко.
Куда они деваются, все эти бабочки, обретшие свободу? — Не знаю, вероятно, попорхают и возвращаются в клетки, — ответила я. Бабочки не живут в клетках, — возразил Шарко. Я слышала, что она по-прежнему танцует, — ответила я, — она, наверное, пытается вспомнить и найти обратную дорогу, боюсь, что ее танец утратил свою живость и уже больше не похож на танец бабочки. Обратную дорогу к чему? — спросил Шарко. К тому краткому мгновению, когда все было возможно и она еще не познала худшее.
Вероятно, это как любовь.
Я стояла у окна спиной к нему, а он по-прежнему сидел на кровати. На улице стемнело. Я представляла себе двух нотариусов, бредущих вокруг озера точно два гнома; ни озера, ни профессоров Дебова и Штрауса мне видно не было. Я услышала, как из полумрака комнаты Шарко, словно сам себе, сказал: у меня ничего не болит. Он по-прежнему сидел на кровати, свесив руки.
Прекрасно, — единственное, что я сумела ответить.
Но у меня мало времени, — произнес он так тихо, что я едва расслышала.
Зачем ты взял меня с собой? — спросила я.
Зачем ты поехала? — вместо ответа спросил он.
5Я поставила единственную свечу на стол возле спинки кровати, она мерцала, на улице теперь уже совсем стемнело.
Темнота, царившая в комнате, тоже мерцала, и мы делили эту темноту на двоих. Его лицо было белым и испуганным, он повторял, что болей у него нет, и все-таки прижимал руку к груди, ему было страшно. Я стала его раздевать, освободила от одежды верхнюю часть тела, помогла ему откинуться на подушку; он дышал ртом. Кожа у него была гладкой и нежной, как у ребенка; я пальцами привела в порядок его растрепавшиеся волосы и немного ослабила ремень, чтобы ему свободнее дышалось. В комнате было тепло, прямо-таки душно, и я слегка приоткрыла окно.
У меня ничего не болит, — словно заклинание, снова повторил он.
Не бойся, — сказала я.
Почему я не должен бояться? — прошептал он, — я знаю, что осталось мало времени, у меня мало времени, а потом — темнота и больше ничего. — Как во сне, прошептала я в ответ, успокаивающе проводя рукой по его волосам. — Нет, это будет совсем не как во сне, я знаю, когда я сплю, меня окружают сны, и я не одинок, та темнота населена существами, иногда танцующими фигурами; когда я просыпаюсь, у меня часто остаются воспоминания. Во сне я никогда не бываю один. Когда я умру, я не смогу искать утешения в снах, не будет никакой танцующей темноты.
Даже танцующей бабочки? — прошептала я.
— Нет, даже ее! никаких неясных танцующих фигур. Я знаю, что не будет никакой Бланш, идущей мне навстречу, улыбающейся и касающейся рукой моей щеки. Когда я умру, будет одна чернота, безо всяких снов. Это-то меня и пугает. — Что ты больше не сможешь видеть меня во сне? — Да, и это тоже. И что все уже слишком поздно! что ты исчезнешь во тьме, так, по сути дела, — не возникнув. Хотя было близко к тому, чтобы ты стала реальностью. Я живу возле тебя целую жизнь, круглые сутки, а ты прикасаешься ко мне только во сне, и теперь я уже стою одной ногой в могиле, а там сплошной мрак.
— И никакой Бланш?
— Никакой Бланш, ничего.
Я встала, закрыла окно. Вероятно, была уже полночь, ни малейшего шелеста ветра в кронах деревьев. Никаких голосов. Гномы уже наверняка вернулись и спят своим раздосадованным сном. Только он и я. Ему было страшно, мне хотелось взять его на руки и поднять, как щенка, чтобы он чувствовал себя защищенным. Я знала, что люблю его, знала, что он умирает. Что делать, когда любимый умирает, если прошла делая жизнь, а ты не сделал того, что мог? Я слышала, как он тяжело дышит, его обнаженная грудь казалась огромной и белой, на ней совсем не было волос, он был гладким, как ребенок. Каков будет ответ? — прошептал он. Что мне было сказать? — Я думала, что у тебя на все есть ответы, сказала я. Когда ты стоял в Аудитории и говорил, ответы у тебя были, что же случилось?
Он промолчал.
Я обернулась, оторвавшись от окна, которое уже не могло служить предлогом, чтобы не смотреть на него. Я не хотела показывать, что плачу. — Твой голос всегда казался мне таким красивым, — сказала я ему на ухо, — когда я погружалась в бессознательное состояние или в глубокую стадию по Гарни или Азаму и Соллье, ты слышишь, я выучила! я все равно всегда слышала подле себя твой голос. Мне не хотелось понимать, что ты говорил, но твой голос, звучавший так молодо, был точно голос загорелого юноши, стоящего по колено в воде. Ты понимаешь? Твой голос был так прекрасен. Я не понимала, что ты говорил, мне это казалось неясным, но ты был молод, как в мечтах. Как в мечтах? — прошептал он. — Да, как в мечтах.
Но если все превратится в сплошной мрак? И пустоту? И я никогда больше не смогу взять тебя с собой, Бланш, даже в качестве мечты? Мне так страшно, — прошептал он, я ничего не смогу взять с собой. Даже тебя. Я так боюсь, что больше не смогу даже видеть тебя во сне.
Свеча горела теперь совершенно спокойно и вертикально, он лежал с закрытыми глазами. Он был так похож на ребенка. Я легла рядом. Я прижалась к нему, услышала, что он затаил дыхание. Не бойся, — сказала я. Я здесь. Я буду с тобой во веки веков. Во веки веков?
Да, всегда. Во все времена.
Сколько лет назад ты пришла ко мне, Бланш? Шестнадцать. А теперь? Как долго ты еще останешься со мной, Бланш?
Во веки веков.
Я провела рукой по его груди, легонько, как перышком, помнишь, — прошептала я, ты помнишь точки? Я стала прикасаться к ним, он тяжело задышал. — Здесь, у шеи, ты отмечал точки на истерогенных зонах, вот здесь, на ключицах, под грудью. Сбоку. Ты никогда не осмеливался прикасаться ко мне рукой. Почему ты никогда не решался коснуться меня?
Ты была священной.
Священной?
Не шевелись, — прошептала я. Лежи спокойно. Я не боюсь, я могу прикасаться к тебе, ты не священен, и я не священна. И тебе нечего бояться. Мягкими, легкими движениями я провела рукой по его груди и шее, и он задышал спокойнее. — Ты больше не боишься? — Нет, — прошептал он, — не боюсь. — И ты слышишь мой голос? Да, — сказал он, — я слышу твой голос. — Если человек стоит на краю пропасти, прошептала я, и там, внизу, чернота, его нельзя оставлять одного, я встану рядом с тобой.