Элис Сиболд - Почти луна
Отец уже стоял в дверном проеме. Он поднялся по ступеням медленно, давая мне время увидеть то, что должно. Глаза его без очков казались потерянными.
— Вот.
Он нащупал очки и надел их.
— Спереди дома — кладовка. В нее можно забраться через ту маленькую дверь.
Но я смотрела на матрас посреди пола, на голубой тиковый чехол, на свернутые одеяла и подушку. Я подумала обо всех днях, которые отец провел вдали от нас.
— Иногда я сплю здесь, — признался он.
Я переступила ногами, чтобы отец мог видеть со своего места лишь мою спину. На полу у изголовья кровати валялись книги в бумажных обложках. Я узнала иллюстрированную историю поездов. Когда-то она лежала на тумбочке в спальне родителей. И здоровенная антология любовной поэзии тоже была там. Отец подарил ее матери на Рождество. Еще, украдкой глянув под россыпь детективных романов, я увидела мясистое бедро, которое, как я знала, принадлежало голой женщине на фотографии из журнала. Ее кожа показалась мне светло-оранжевой.
— Мне нравится, что я могу смотреть через дворы по ночам. Кажется, будто я прячусь здесь, точно в гнезде.
— Ты правда ездил в Огайо в тот раз?
— Я был в больнице, Хелен.
Я поверила.
— А деловые командировки?
Вопрос повис в воздухе. Отец подошел сзади, положил руки мне на плечи, наклонился и поцеловал меня в макушку, как целовал мать.
— Я езжу в деловые командировки, — сказал он, — иногда, на обратном пути, провожу ночь здесь.
Я вырвалась из его рук и обернулась. Лицо мое пылало.
— Ты бросаешь меня одну с ней, — возмутилась я.
— Она твоя мать, Хелен.
Споткнувшись о край матраса, я упала. Отец рванулся ко мне, но я быстро вскочила и подбежала к изголовью кровати, чтобы между нами оказался голубой тик и пахучий комок простыней.
— Всего одну или две ночи за раз, — сказал он.
Я распихала антологию любовной поэзии и детективные романы по сторонам и полностью обнажила оранжевую женщину. Ее груди были больше, чем я полагала возможным. Даже тогда они показались мне нелепыми.
Мы вместе уставились на нее.
— Ну и корова, пап, — сказала я, на мгновение забыв о злости.
— Признаться, — ответил он, — она немного тяжеловата в верхней части.
— Настоящая уродина, — сказала я.
Мысленно я снова и снова слышала слово «больница». Что оно означает?
— Это красивая женщина, Хелен, — сказал он. — Груди — естественная часть женского тела.
Машинально я скрестила руки на груди.
— Корова! — воскликнула я. — Ты приходишь сюда и пялишься на толстых уродливых теток, а я сижу с мамой.
— Все так, — признал он.
Чего я не спросила, так это «почему?», ведь я всегда прекрасно знала ответ.
— Можно мне приходить сюда с тобой?
— Ты уже здесь, сладкий горошек.
— В смысле, можно мне спать здесь?
— Ты же знаешь, что нет. Что мы скажем твоей матери?
— Я расскажу ей об этом месте, — пригрозила я. — Расскажу ей о журналах. Я расскажу ей о фанерных младенцах в той маленькой комнате!
Каждая фраза попадала все ближе к цели. На самом деле ему было все равно, если я наябедничаю о матрасе, или о телках из «Плейбоя», или о визитах в дом. О ком он заботился, так это о фанерных людях.
— Я не растил тебя жестокой.
— Что за больница? — спросила я.
Отец смотрел на меня, размышляя.
— Почему бы нам не отправиться на пикник, где я расскажу тебе все?
Остаток того дня отец показывал мне те части города своего детства, которые еще не обрушились. Мы устроили пикник и ели сэндвичи с яичным салатом и огурцом и печенье с шоколадной крошкой, которые он сам приготовил. Для меня нашелся термос с молоком, а он выпил две кока-колы одну за другой и рыгнул так громко, как я в жизни не слышала. Я принялась смеяться и хохотала так усердно, что под конец начала кашлять, как будто лаять, снова и снова.
— Почему бы нам не дождаться здесь темноты? — предложил он.
Это был подарок, и мне не хватило смелости снова спросить о больнице. Часть меня радовалась выдумке. Благодаря ей он казался нормальным, и пусть это всего лишь притворство. Где твой отец? В Огайо, навещает друзей и семью. В тот день я решила, что никогда не буду винить отца ни за что — ни за отсутствие, ни за слабость, ни за ложь.
ТРИНАДЦАТЬ
Мы с Джейком были женаты немногим более года, когда мне начали сниться кошмары. В них были коробки, коробки из-под подарков, которые занимали место на столах или кружком стояли под елкой. Они промокли насквозь, картон потемнел. В коробках лежали куски моей матери.
Джейк научился будить меня медленно. Он клал ладонь мне на плечо, когда я бормотала слова, сперва слишком искаженные, чтобы он мог их разобрать.
«Ты здесь, со мной, Хелен, а Эмили спокойно спит в своей кроватке. Давай посмотрим на Эмили, Хелен. Ты здесь, с нами».
Он где-то прочел, что если повторять имя спящего, то это поможет провести его в настоящее. Он говорил со мной так и видел, как я всплываю на поверхность. Мои глаза открывались, но взгляд оставался расфокусированным, пока я не слышала, как он произносит свое имя, имя Эмили и мое. Мои зрачки были как линзы фотоаппарата — они наводились на резкость, перенаводились, давали крупный план.
«Сон с расчлененкой?» — спрашивал он тогда.
Медленно я выходила из мира, в котором разрезала мать на куски и пометила ярлыками коробки. Во сне отец бесцельно бродил по дому. Насвистывал.
Когда последние студенты вышли и Таннер тщетно выкрикнул домашнее задание в их удаляющиеся спины, я шагнула за перегородку, чтобы одеться.
— Мы подождем вас в коридоре, — сообщил детектив Брумас.
Удаляющиеся шаги, хлопок двери. Я не одевалась, а сидела на деревянном стуле, дрожа и прижимая больничный халат все крепче и крепче к себе. Я наконец сделала это, и теперь мир узнает.
— Хелен?
Таннер.
— Ты в порядке?
— Заходите, — предложила я.
Таннер зашел за перегородку и встал передо мной на колени. Как-то раз мы попытались переспать, но вместо этого напились и раскисли из-за того, какими стали наши жизни. Когда он встал передо мной на колени, я увидела, что он начинает лысеть.
— Тебе надо одеться.
— Знаю.
Я таращилась на свои колени, которые внезапно стали казаться такими же мраморными, как кожа матери. Я видела свои суставы: жир срезан на живодерне. Из бедер и рук сделаны скарсдейлские пирожки, что хранятся в морозилке для мяса и ждут, пока их поджарят или подсушат на противне.
— Все будет хорошо, — сказал Таннер. — Копы вечно ведут себя странно, но они просто спросят тебя об обычном распорядке дня твоей матери и все такое. Так было, когда умерла моя домовладелица.
Надо кивнуть. Мгновение мне даже казалось, что я киваю. Мозг, похоже, раскололся надвое. Я посмотрела на Таннера.
— Я не плачу.
— Нет, Хелен, не плачешь.
— Все кончилось, — сказала я.
Таннер не знал подробностей моей жизни. Но в пьяном виде я упомянула, что мне кажется, будто мать высасывает из меня жизнь день за днем, год за годом. Я гадала, может, он знает, что означает мое «все кончилось», или же он, несмотря на свои анархистские привычки, все еще движим сентиментальными портретами матерей, созданными по всему миру.
— Давай я тебе помогу, — предложил он. — Это твой свитер?
Он повернулся к ящику и вытащил мой свитер, вместе с лифчиком, засунутым внутрь. Он поспешно подобрал лифчик с грязного пола.
— Извини, — сказал он.
Хотя Таннер видел меня обнаженной неделю за неделей уже многие годы, когда я позволила больничному халату упасть на стул, мне показалось, что я никогда по-настоящему не раздевалась перед ним. Хаку держал мой лифчик, как будто это было платье, в которое предстояло скользнуть. Видя его попытки одеть меня, я осознала, что неважно, как мне трудно, надо успокоиться и действовать.
Я взяла у него лифчик и положила на колени. Слабо улыбнулась.
— Спасибо, Таннер. Возьму его отсюда.
Он протянул левую руку, и я вложила свою свободную ладонь в его. Когда я вставала, он очень нежно наклонился и поцеловал меня в голову.
— Я увижу тебя в понедельник в десять утра?
На этот раз я кивнула.
Когда я застегивала молнию джинсов, вошла Натали.
— Ты там?
— Да.
Она обошла перегородку в своем платье под Диану фон Фюрстенберг и в свежем облаке духов. Лицо ее было все в пятнах. Недавние слезы избороздили щеки.
— Они пришли в комнату два-тридцать, искали тебя. Я оделась как можно скорее. Можно тебя обнять? — спросила она.
На мне всегда, даже сейчас, было написано, что разрешения надо спрашивать.
Ее тепло заставило меня растаять в ее руках, захотеть ее так, как я всегда хотела мать. Но своим животным мозгом я сообразила, насколько это опасно. То, что утешит меня, может ослабить необходимую пружину.