Лутц Зайлер - Крузо
Кстати, еще сильнее, чем тексты, подействовали на Эда фотографии автора в приложении (сделанные фотографом по имени Жорж Пастье) – он никогда не видел человека без губ. У Арто губ не было. Подбородок выдавался вперед, нос выдавался вперед, а вместо рта – просто впадина, по которой почти до самых ушей тянулась складка, скорее даже полоска, как бы набросок рта. Если у писателя Антонена Арто и были губы, то наверняка где-то внутри, в смысле, он говорил внутренними губами. Подобная физиономия, хотя и не в столь завершенном виде, запомнилась Эду только по портретам Хайнера Мюллера, автора знаменитого и высоко ценимого у сезов, читавших книги; Мюллер, как постоянно твердил Рембо, якобы сказал: «Арто, язык терзания!», что опять-таки сразу показалось Эду убедительным. И вообще, Рембо полагалось бы в этом месте обосновать сродство и указать на взаимосвязь губ и литературы, но вместо этого он опять процитировал Мюллера: «Тексты Арто – прочитанные на развалинах Европы, они станут классикой».
Но к примеру, будет ли тогда вообще иметь смысл литература узкогубых или безгубых? – вопрос Эда разозлил Рембо. И Эд признал его правоту. Возражение примитивное, результат чистейшего легкомыслия. Да, Эд был в настроении, точнее, даже в примитивном приподнятом настроении, ведь он мужчина, у которого есть К. А у К. есть губы, губы без конца.
Преображение
Двадцатое июля. «…вдруг начинает шептать, встает, поет, проделывает несколько неловких танцевальных движений, глаза блестят. Или когда идет в туалет, среди ночи, выходит из комнаты в коридор, высоко вскинув руки и тихонько прищелкивая пальцами, щелк, щелк, щелк, точно шаги в воздухе… Я имею в виду, она делает это не для меня, не затем чтобы я увидел. Иногда мы как раз держались очень тихо и… Ну как бы сказать? По-моему, ко мне это не имеет отношения, да, пожалуй, и к нам тоже, только к ней одной».
«Вполне возможно, Эд».
«Я никогда не радовался вот так».
«Ты радуешься по-другому».
«После Г. не радовался, старая плутовка».
«Ты нашел Крузо. Нашел меня. Ты не совсем одинок на свете».
«Кое о чем я тебе умолчал».
«Пожалуйста, Эд. Ты же знаешь, я просто лежу здесь, в этой уютной пещерке у моря, и мало-помалу сливаюсь воедино с приливами и отливами. А ты приходишь навестить меня и рассказываешь, то есть ничего лучше со мной произойти не могло, Господи, я имею в виду, лисица в моем положении…»
«Это случилось в наше первое утро. К. словно видение на моей кровати. Словно вымысел. Когда она отводит волосы за ухо и смотрит на море… Так величаво, понимаешь? Она говорит, что ничего не делает с волосами, никаких причесок и вообще, просто волосы, вроде как бахрома, она сама их подстригает, вероятно, перочинным ножиком. Словом, она смотрит в окно, и на ее лице лежит такой предрождественский отблеск, и все вокруг тоже сияет, горизонт, сосны, все-все. И вдруг она спрашивает, нравится ли мне больше вот так». Эд покраснел.
«Ты спал, когда она пришла к тебе в комнату, а? Все было сном, и все, что ты делал, было…»
«…сном. И все-таки я думал, она поэтому больше не пришла».
«Понимаю».
«Да, ты понимаешь».
«В какой-то мере она была первой».
«Да, черт побери».
«Значит, ты будешь думать о ней, отныне и вовек. Она твой дебют, конфирмация, а вдобавок альбом, где ты станешь в будущем собирать свои картины».
«С Г. все это никак не связано».
«Да, Эд, не связано».
«Все, что было с нею, останется…»
«…неприкосновенным».
«Вчера мы ходили на пляж. К. рисовала. У нее всегда при себе альбомчик и перочинный ножик, которым она затачивает карандаш – он всегда должен быть острым, потому-то она все время его затачивает…»
«Расскажи мне, Эд».
«К. захотелось в кино. Там после обеда все время крутят “Лютт Маттен и белая ракушка”, вечером – “Раздели бремя ближнего”, а на последнем сеансе – “Пока смерть не разлучит нас”».
«Мы живем в библейские времена».
«И первая казнь уже началась. Целая рота дезинсекторов выкуривает тараканов из “Отшельника”. Потому только я сейчас и нахожусь здесь, у тебя».
«Спасибо тараканам».
«Когда мы с К. вернулись из кино, всю территорию уже эвакуировали. Кое-кто пошел ночевать в освященные места, кое-кто – в распределитель Крузо. До нас весть об этом просто не дошла. Оцепления нет, все вроде как без изменений. Хотя, может, мы ослепли от жары».
«Кому ты это говоришь, Эд».
Только теперь Эд заметил тревогу, с какой лисица смотрела на него. В ее маленьких костяных глазницах скопилась какая-то кашица, которая сама себя перемешивала.
«Ах, старая плутовка, черт побери, прости, пожалуйста…» Эд побежал к воде, набрал между прибрежных камней горсть песку.
«Песочный человечек, миленький ты мой…»
«Прошу прощения, госпожа лисица!» – попробовал пошутить Эд, осторожно высыпая песок в глазницы, сперва слева, потом справа. Его приятельница облегченно вздохнула.
«Сорок градусов на солнце, а окно у меня было закрыто, из-за гроз, о которых без конца предупреждала “Виола”. Каждый час сообщала о грозах с северо-запада и о беглецах в посольствах, но никто ее толком не слушает. Мы будто находимся вне сообщений, и, по-моему, так оно и есть, старая плутовка, мы не вполне от мира сего. В моей комнате было, наверно, градусов пятьдесят – шестьдесят. Еще на лестнице я услышал шорох, будто шуршал шелк или, может, кто-то украдкой разворачивал подарок. Я успел что-то сказать насчет того, чтобы проветрить, открыть окно, свежий воздух, сердце полнилось предвкушением. Короче, включаю свет, и…»
«Что?»
«Что-то уму непостижимое, хоть и происходящее у тебя на глазах. Сперва взрыв, беззвучный, без средоточия. Ты видишь только, как что-то жирное, бурое волнами откатывается во все стороны, все течет, можно сказать, этакая волновая стена, и ты видишь, как она бьется в углы, взбухает там, блестящая, копошащаяся пена, словно бы хрустящая… Знаешь, я не боюсь тараканов. Думаю, и К. не боялась. Но мы все равно закричали, оба, будто ужаленные. Я ринулся на них, прикрыв локтем лицо, как в бою. Меня охватила ярость, самая настоящая ярость, а в руке вдруг очутился мой большущий блокнот. Я просто принялся лупить куда попало, без остановки, пот катился градом, а когда я огляделся…»
«И что же, Эд?»
«Не знаю, сумею ли…»
«Сумеешь, Эд, сумеешь».
«Лучше не надо».
«Действуй как писатели. Когда нужно от чего-то отстраниться, они просто используют другое лицо – он, ты, она, оно».
«По-твоему, оттого что иначе все слишком их затрагивает?»
«Необязательно».
«Отстраниться».
«Так что же он видит, наш друг?»
«Он оборачивается и видит, что К. тоже как сумасшедшая колотит куда ни попадя. Причем орудует она своими шлепанцами. И при каждом неловком шлепке издает короткий воинственный крик, с тем же напрягом в голосе, как теннисистки при подаче; звучит всегда несколько отчаянно, но, с другой стороны, это чистейшее выражение их воли, понимаешь?»
«И?»
«Потом мы… то есть они начали охотиться сообща. С боем пробивались вперед, расчищали себе дорогу. Ее негромкое шлеп-шлеп и его оглушительное бум-бум, мелкий и крупный калибр, почти как музыка, словно они Бонни и Клайд. И вдруг она рассмеялась. Лежала на кровати, смотрела на меня и смеялась… Извини, я опять говорю от первого лица, иначе никак не выходит. Я говорю от первого лица, а ты, наверно, можешь думать в третьем?»
«Первое лицо – это другой».
«Рембо говорит, так можно сказать только по-французски. И только в давние времена, когда еще знали, что такое другой».
«По-французски?»
«Да, маленькая истлевшая ясновидица, о том и речь».
«Понятно».
«Смех так и выплескивался из нее. Она лежала на кровати, махала руками и колотила себя пятками по заду, все ее тело то поднималось, то опускалось, плечи вздрагивали, она одновременно смеялась и кричала, кричала «да, да-а-!», и «с ума сойти!», и «а-а-а!», а потом ее одолела икота. Жуткая икота. Ты такого никогда не видала».
Теперь и плечи Эда вздрагивали.
«Вероятно, всему виной шок. В конце концов она уже только судорожно хватала ртом воздух. Глаза расширились, она походила на клоуна, брови высоко-высоко, и я мало-помалу встревожился».
«Неудивительно, Эд».
«Знаешь, я давно знаком с тараканами. Еще по армии. Восемнадцать месяцев в одном помещении с этими тварями. Они приходили в казарму по трубам центрального отопления, прямиком с заводов “Лойна”. Старики вправду жирные, вероятно мутанты, химически закаленные, на протяжении поколений. Но через неделю-другую я уже понял, как они себя ведут, узнал их, можно сказать, выяснил, как они мыслят. К примеру, я знаю, что их сложные тельца реагируют на атмосферное давление, в смысле на малейшие изменения. Мне достаточно поднять блокнот, и они уже знают об этом. Переверну страницу, а они уже чуют это в своих тайниках, и я уверен, они регистрируют каждое слово, какое я пишу, одно слово за другим, переведенное в тончайшие частоты. В известном смысле они были как читатели. Досконально знали не только мой шоколад или грязное белье в тумбочке, но и мои письма домой, и мои эйфорические попытки сочинять стихи, слово за словом…»