Владимир Маканин - Пойте им тихо
«19-й день — началось гниение опухоли за ухом…» Внушительный мешок опухоли покрылся мелкими трещинками, а затем целой сетью трещин, как бы подрисованных тонким пером и тушью. Еще через два дня опухоль раскрылась, как раскрывается цветок, — опухоль разлагалась; запах стоял невыносимый. На полдня Якушкин уже оставлял больного. Однако медсестре, которую вдруг пригласили воспрянувшие духом родственники больного, знахарь строго сказал:
«Перевязывать не надо. И ничем не смазывать», — медсестра же сидеть без дела, спокойно наблюдая разложение ткани, никак не могла: она порывалась приложить отсасывающего, ихтиолки хотя бы. Якушкин пресек — нет-нет, пусть само отторгается. Он показал. Он подошел и салфеткой отер гной и смердь: отирать можно, но ничего больше.
«25-й день — опухоль за ухом распалась, уменьшилась вполовину…» Коляня суетливо привел фотографа, и тот, суетливо же, сделал снимок. В комнату набежали родственники, а Якушкин, к койке не подпуская, утомленный, пробубнил им, что леченье окончено: опухоль сойдет сама. Условие, мол, одно и единственное — больной должен быть в одиночестве, никаких разговоров или расспросов. Больной сейчас думает, ему есть о чем подумать; если же он сам попросит вдруг и позовет Якушкина, то Якушкин придет. Коляня, условие скрепляя, тут же и охотно оставил родственникам телефон гостиничного номера. Среди шумливого и общего их разговора тощий паренек на койке, очнувшись, открыл глаза. Родственники загалдеть не успели. Якушкин, вдруг застыдившийся, что он с больным не один на один и что здесь суетные люди, торопливо забормотал:
— Сейчас, сейчас мы уйдем, милый. Мы уйдем… — Расставив широко руки, сгребая в целое говорливую горстку пришлых людей, и фотографа, и Коляню, и мать родную, знахарь выдворял их и теснил к выходу из комнаты, оставляя больного в полном одиночестве.
Старик шел: он, конечно, шатался, и вид у него был на улице (и на людях) жутковатый. То, что столько суток не спавший передвигает ноги, было невероятным, немыслимым; но было: ноги он передвигал. Покачнувшись, он вдруг останавливался и вздергивал головой, будто бы читая московские вывески, а незамолкающий Коляня подхватывал его, особенно же на перекрестке, под руку. Возвратный путь победителя. Коляня не сомневался, что идет сейчас рядом с гением.
У Коляни в номере Якушкин сразу же заснул — он спал с малыми перерывами двое суток, а Коляня эту самую эйфорию победителя все двое суток изживал в себе и изжить не мог: пил беспрестанно вино из горла бутылки и названивал туда и сюда. Он названивал своим знакомцам онкологам, сообщая о завершившемся врачеванье, хотя и не наблюдаемом медиками, однако же впервые хронологически и поэтапно зафиксированном. От длящегося возбуждения глаза у Коляни налились красным, ночью он не смог заснуть — и тогда он названивал ночью.
К Андрею Севастьяновичу Коляня, помимо звонка, заявился домой, чтобы рассказать еще раз и в подробностях, — хирург же, выслушав, лишь махнул рукой; сказал он не больше и не новее, чем всегда: «Значит, был не рак». Хирург только что пришел с операции.
А. С. Шилов резал четыре часа, и больной его умер прямо под ножом; хирург мрачно пил черно заваренный чай стакан за стаканом. Они сидели вдвоем, на кухне. «Значит, у вашего больного был рак, а у якушкинского больного не рак — так вы сказали?» — «Так». Коляня взвился — он назвал Андрея Севастьяновича трусом, консерватором, тупицей, а может быть, и хитрецом, который, охаивая чужой успех, жаждет царствовать в онкологии единолично и неделимо ни с кем. «Смотрите мне!» — И Коляня даже погрозил пальцем. Он вообще наговорил много лишнего. Он был красен и зол. Он-то надеялся, что хирург там и здесь будет славословить, день ото дня делая или хотя бы помогая сделать имя Якушкина знаменитым. С вызовом Коляня крикнул ему, уходя: «Сами и без вас найдем нужных людей!»
* * *Отоспавшийся и вяло хлебавший свой супец, старик разговора не ждал и растерялся. Он приостановил и долго держал у раскрытого рта ложку, со свисающими из нее вываренными травинками. Молчал.
— …Ну ладно, Сергей Степанович, ну а чего конкретно в помощь вы бы хотели?
Коляня допытывался, хотя бы как о мечте, — хочет ли старик небольшую медицинскую лабораторию себе в помощь? или, скажем, маленькое отделение в больнице, чтобы врачевать, — ну не в столичной, а пусть бы и в областной клинике, к примеру в Челябинске. У Коляни, мол, как раз появился один знакомец: челябинский бонза, влиятельный и сильный директор, человек из добрых.
— Отделение в больнице на три-четыре койки хотели бы вы получить? — Коляня говорил, как бы обещая ему вперед золотые россыпи, обещая щедро и с размахом, как и надо, если уж о мечте.
Якушкин же слушал его плохо и был вдруг потерявшийся. Старикан, как выяснилось, не знал, чего хотел. Молчал. Вяло дохлебывал супец. А когда заговорил, понес, конечно, глупость — зачем, мол, суета, Коля, и зачем, мол, искать влиятельных людей и через них успеха и славы: так не поправить дело. Когда, мол, любовь среди людей восторжествует, когда человеки изведут бездуховность, тут-то и сами собой исчезнут астма и рак и прочие беды людские. Он нес свою обычную галиматью, да еще и без огонька.
Старикан, вероятно, хотел и даже очень хотел, чтобы система его восторжествовала, однако каким конкретно путем — он пока не надумал. Смутно (смущенно) рисовалась Якушкину этакая картинка, где он, знахарь, живет и хлебает супец в своем флигельке или же у Коляни в гостиничном скромно-голом номере, а сотни и тысячи врачей, также и ученых, проникнувшись совестью, именуемой иначе интуицией, внедряют систему в лабораториях и в отделениях больниц. Ему виделось, что он-то именно во флигельке сидит и супец хлебает. Он бредит себе, и бубнит, и бормочет, врачи же сами собой улавливают его гениальные проблески: скромняга… Коляня смотрел: старикан дохлебал супец, а затем приступил к яичной скорлупе. Коляня пробы ради съел ложку разжиженного зубного порошка. Гадостное ощущение было велико: Коляня спешно отправился в ванную и под шум струи, выплевывая остатки, выполоскал рот. Вернувшись, сказал:
— Ну хорошо, Сергей Степанович, я понял — но ведь годы идут, вы стареете, а век короток: вам надо лет триста-четыреста прожить, чтобы люди о вас заговорили сами собой…
* * *Не на высоте оказался Коляня, когда Лена, вернувшись после отпуска, позвонила ему и позвала, — Коляня, правда, тут же примчался, Коляня ввалился. «А знаешь ли, что отец твой — гений?!» — заявил он с порога, что и было ошибкой, впрочем, первой и еще исправимой.
Леночка ответила, что за новость спасибо и что она хорошо знает, кто ее отец, однако сейчас она хотела бы хорошо знать, кто такой Коляня. Она внимательно и со значеньем на него посмотрела. Она ждала — Коляня же, увлекаясь, заговорил о скором врачеванье Якушкина в клинике, о будущем успехе и о том, что он, Коляня, сам озаботится и сам найдет нужных для подмоги людей и людишек. «Подожди… уложу парня спать», — и ведь Лена не одернула, не вспылила. Вовку уложив, она перекинула туда-сюда несколько вечерних минут, причесалась, навела над глазами тени, после чего открыла бутылку замечательного вина, крымского, которое привезла специально к этому часу и к этому разговору, — и вновь ждала. Коляня же продолжал свое.
Лена негромко перебила — в Крыму она, Лена, долго обдумывала и взвешивала, и вот трудную свою мысль (не только вино) она привезла: ей думается, что она Коляню любит. «Ну наконец-то. Ура!» — Коляня взвился и уронил стул: полез целоваться. «Подожди, Коля». Она отстранила, она велела поднять стул и повторила, уже с оттенком, что да, она любит его, однако же разводиться или нет, она еще не решила — ждет мужского и обдуманного его слова. Вечер этот был единственным, когда Лена дала ему понять, что согласна и хочет замуж, — колеблется, пожалуй, но хочет. Коляня же, говорливый, не понимал: не ухватил миг и не остановил минуту. Более того, когда Коляня кое-что все-таки понял, в возбуждении, воспламеняясь от собственных слов, он заорал — да какой, мол, сейчас развод, какой там замуж, мы делом каким заняты, гениальным же делом! Пойми же, мол, красотка крымская, мы в шаге-двух от великого, если не величайшего события!.. Нет, Коляня не забыл сказать, что он любит, и даже очень ее любит, и уж само собой жаждет у нее ночевать (сегодня тоже), однако после сбоя и упущенной минуты, уже их размежевав, каждое слово только портило, подталкивая пылких спорщиков на плоскости разговора вниз и вниз. «…С тех самых пор я не спал с женщиной! я забыл, как это делается! я весь в заботах!» — так кричал Коляня о своей, кажется, верности и запоздало распалялся. Лена же сказала: «Пошел вон!» — и даже указала, как в дурном фильме, ему на дверь; она кричала и топала ногами, а он, изгоняемый, дергано и спешно, как минутный гость, пытался зачем-то допить крымское вино, наливал в стакан, заглатывал, и наливал, и опять заглатывал. Лена была загорелая, а Коляня нет. Они были молодые. Коляня орал, что она думает только о себе и ни на вот не думает о человечестве. Лена кричала, что он и раньше был свихнутый, а пообщавшись с ее папашей — спятил, психопатство заразительно; на слове «заразительно» Коляня и хлопнул входной дверью. Лишь в декабре, когда на холостяцкую душу наползал отовсюду Новый год, Коляня стал остро тяготиться тем, что — в ссоре.