Олег Рой - Обещание нежности
Должно быть, вся эта смесь ужаса, отчаяния и стыда красноречиво выразилась на его лице, потому что девушка остановилась и, с любопытством взглянув на него, внезапно сменила гнев на милость, улыбнувшись простой и участливой улыбкой:
— Помилуйте, что с вами? Вы что, боитесь меня? Пожалуйста, не дрожите же так. Я не уйду, если вам этого так не хочется.
Бывший бомж посмотрел на свою протянутую к ней руку и с изумлением обнаружил, что та и в самом деле дрожит. Быстро спрятав ее за спину и недоверчиво взглянув на странную ночную посетительницу, он спросил:
— Вы в самом деле можете остаться? Разве вас никто не ждет?
Она засмеялась и тряхнула волосами. Волосы были длинные, светлые, они вспорхнули над ее головкой, словно облачко, и он зачарованно следил, как они вновь опускаются на ее плечи, струясь и стекая по платью, заново окутывая хозяйку какой-то воздушной пеленой.
— Нет. Меня никто не ждет.
Конечно, она его дразнит. Но пусть, пусть!.. Только бы она не ушла — прямо сейчас, сразу и бесповоротно, как когда-то ушло от него детство и его прошлое.
— Я только сторож здесь, в этом особнячке, — сказал он, почти извиняясь. — Я не хозяин. Но мне хотелось бы пригласить вас к себе выпить чаю. У меня есть фрукты — бананы и яблоки. Вы любите яблоки?… И еще ведь не так поздно, верно?
Она кивнула, и бывший бомж подивился тому, как мгновенно погрустнело, затуманилось ее лицо.
— Я очень люблю яблоки, — прошептала она. — Пригласите меня, пожалуйста. Мне так хотелось бы увидеть ваш дом…
Он широким, галантным жестом распахнул перед ней двери особнячка, и она вошла, ступая легко и невесомо, точно вовсе не касаясь ногами пола, а паря над ним бесплотным видением. Сторож повернулся было в сторону своей служебной комнатки, но она легкими шагами уходила все в глубь и в глубь здания, едва касаясь пальцами дверей в каждую из комнат, точно нежа их ласкательными, трогательными движениями, и что-то еле слышно приговаривая.
— Нам направо! — попытался было остановить он ее, не зная даже, как обратиться по имени к этой странной гостье. Но девушка, увлеченная своими мыслями, не слышала его.
Повнимательней прислушавшись к ее нежному голосу, он разобрал смысл ее негромкой речи, покорно идя за ней и не успевая даже удивляться тому, что слышит.
— Здесь была гостиная, большая и очень уютная, — глухо, монотонно говорила она. — Бабушка любила сидеть здесь у камина и слушать музыку. Она почти никогда не включала по вечерам телевизор — говорила, что это занятие для плебеев, — зато Моцарт звучал в доме постоянно. А вот с Бахом у нее были сложные отношения…
— С Бахом? Почему именно с Бахом? — глупо переспросил ее человек без имени. Можно подумать, все остальное было ему понятно.
— Она называла его величайшим мистификатором и уверяла, что уже слишком стара, чтобы разгадывать его загадки… А здесь — смотри, в этом серванте — еще сохранилось кое-что из старой посуды, — она распахнула очередную дверь. — Мы часто пили в этой комнате чай, и дед называл ее малой столовой.
— Была еще и большая столовая? — Он невольно включился в ее игру, делая вид, будто верит каждому ее слову.
— Конечно. Вот она, — и вновь распахнутая дверь. — Видишь, как поцарапана обивка на этих старых креслах? Это постарался Бегемот. Наш старый черный кот, любимый и преданный нами…
Она заплакала так неожиданно и так горько, что он растерялся:
— А что случилось с Бегемотом?
— Когда умерла бабушка, а я попала в… словом, меня не было дома, — она сделала уклончивый жест рукой, — его выбросили на улицу. Я узнала об этом слишком поздно. Вряд ли он сумел выжить: была ранняя весна, а он никогда прежде не был бездомным, он просто не умел добывать себе пищу…
Он серьезно покачал головой. Теперь речь зашла о чем-то, что он тоже хорошо знал, и эта тема была ему понятна.
— Ранней весной очень плохо на улице, — сказал он. — Знаешь, я тоже когда-то был бездомным.
Она подняла голову и сквозь слезы уставилась на него бездонными, грустными коричневыми глазами. Девочка вновь смотрела на него из их глубины — обиженная, испытывающая боль и ожидающая от него утешения. И как тогда, очень давно, он вытащил из кармана носовой платок — слава богу, чистый! — и вложил его ей в руку.
— Ты действительно был бездомным? — В ее голосе слышалось недоверие.
— Да. А ты действительно жила здесь?
Девушка прерывисто вздохнула и кивнула несколько раз подряд. А потом, глядя на него в упор, сказала с горькой иронией:
— Это я должна была быть здесь хозяйкой и приглашать тебя сюда пить чай. С фруктами… А кстати, что там у нас с чаем?
Горький запах ранних осенних яблок, тонкий дымок над чашками, круглый и белый бок электрического чайника, стоящий около ее руки так близко-близко. «Осторожно! — хотелось крикнуть ему. — Ты можешь обжечься. А ожоги — это так больно, так долго…» Ему вообще хотелось предостеречь ее, предупредить обо всех существующих на свете опасностях, защитить от всего темного или страшного, что могло бы встретиться на ее пути. Но он молчал и только осторожно касался губами горячего, душистого чая в чашке.
Зато девушка говорила не умолкая. Он мельком подумал, что, может быть, не все в ее истории правда, но тут же устыдился собственных подозрений. Да и не все ли ему равно, если даже фантазия переплелась в ее рассказе с былью, а подлинная боль — с романтическими выдумками?! Главным было то, что он так остро, так точно почувствовал с первых же минут новой встречи с ней: она такой же обломок своей прошлой жизни, как и он; она так же растерянно бродит в глухом лесу, потерянная и печальная, как и он, человек без имени. Оба они в своем роде — изгои. И если они могут хоть немного согреть друг друга взаимным теплом, что ж, разве кому-нибудь станет от этого хуже?…
Между тем история девушки, имени которой, он все еще не знал, была по-своему проста и по-особенному нелепа. Дед — партиец и чекист, удивительнейшим образом пережил множество чисток и кадровых перетрясок. Он всегда был осторожным и уцелел, наверное, потому, что никогда не лез в самые верха, благоразумно оставаясь всегда чуть-чуть, на одну статусную ступеньку ниже тех номенклатурных высот, которые первыми попадали под карающий меч… Бабушка — умница и красавица, не работавшая в жизни ни дня, но при этом гениально ведущая дом, умеющая принять гостей даже тогда, когда в квартире нет ничего, кроме хлеба, и давшая своей единственной дочери, а потом и внучке превосходное домашнее образование… Детство ее больше всего именно благодаря бабушке было наполнено музыкой и акварелями, английскими неправильными глаголами и французскими спряжениями, и ни одна наука не давалась ей тяжело или с отвращением (все было легко, играючи), и ни одного дня не осталось в памяти серым или скучно-тягостным. Ни одного — кроме того, единственного, не серого, но непроглядно черного дня: того самого, когда ее молодых родителей не стало, и она уже навсегда оказалась на попечении двух стариков, занимавших сначала большую квартиру на первом этаже старинного особнячка в центре Москвы, а потом — за дедовы заслуги — и весь особнячок в целом.
Родители были вирусологами — молодыми, веселыми, полными жажды жизни и любви к приключениям. Их поездки «по братским странам» (вроде Анголы или Мозамбика) приводили в ужас разумную бабушку, но поощрялись и поддерживались дедом, высоко ценившим людей, посвятивших жизнь выполнению интернационального долга. И когда однажды вспышка неведомой хвори унесла в одной из этих самых братских стран население целой провинции, той же мутной инфекционной волной оказались смыты и несколько советских врачей, прибывших для помощи и консультаций своим африканским коллегам. Ее родители, к сожалению, оказались среди этой горстки врачей…
Она была совсем мала тогда, но и сейчас помнила маму и папу до потрясения ясно, так, точно только вчера видела их воочию. «Разговаривай с ними, — напоминала ей бабушка, широко крестя внучку перед отходом ко сну. — Рассказывай маме и папе все, что приключилось с тобой за день, ладно? Пусть они знают все про тебя…» И она так и делала, превратив эти мысленные беседы с ушедшими родителями в ежевечерний, теплый и ласковый ритуал. Ее жизнь никак не изменилась: уроки французского, музыка, акварель. Дед перед смертью успел, к счастью, приватизировать квартиру, и им с бабушкой казалось, что они всегда будут жить здесь вдвоем, тихо и бережно коротая вечера, слушая Моцарта, гладя по черной шерсти кота и вспоминая ушедших. Но откуда ни возьмись всплыл в их жизни дедов младший братец — бойкий и ушлый нотариус, которого не слишком-то привечали в доме при жизни главы семьи, но который теперь вдруг потрясал перед бабушкой какими-то бумагами и объяснял ей сложные законы российского наследования недвижимости.
Оказалось, что родной брат деда и правда имеет какие-то права на долю имущества. Квартира в особнячке была оформлена на одного только деда, но с незначительными нарушениями, грозившими тем не менее после огласки разрушить их маленький независимый рай. Бабушка растерялась, подписала непонятные ей самой бумаги, оговорив в них, что окончательной и единственной наследницей всей ее доли останется любимая внучка, и ушла из жизни как-то быстро и странно, даже не болея, просто не проснувшись однажды утром в своей кипенно-белой постели. А уж когда на особнячок нашелся заинтересованный покупатель, планировавший открыть в нем казино, то запугать осиротевшую девчонку («Ваша приватизация была незаконной! Особняк все равно будут сносить! Ты останешься на улице!») и уговорить ее променять свое ненадежное имущество на квартиру в центре Москвы оказалось и вовсе проще простого. Девочка долго боролась за свои воспоминания, но это не принесло ей ничего, кроме горя; потом долго болела, лежала в больнице, плакала, вспоминая о бабушке… и вопреки всему упрямо и глупо мечтала о том, как вернется однажды в свой дом.