Франц Верфель - Сорок дней Муса-Дага
Минуют горчайшие, черные дни,
они, словно зимы, приходят-уходят.
Страдания нам не навечно даны,
вот так покупатели в лавке приходят-уходят*.
Но пастор Арам подбежал к ней и запретил петь.
____________________
* Здесь и дальше стихи даются в переводе Натэллы Горской.
____________________
Молодой пастор проделывал путь чуть не втрое более длинный, чем другие. Он появлялся то у передней шеренги, то у замыкающей, с неизменной тыквенной бутылью через плечо, из которой потчевал желающих виноградной настойкой. Он, как и Искуи, излучал бодрость, шутил, улаживал споры, старался и в этом положении установить такой образ жизни, при котором на долю каждого выпадала определенная задача. Так, например, сапожники взяли на себя обязанность срочно чинить обувь во время привалов, и такую помощь оказывали многие ремесленники.
Товмасян был единственным священником среди ссыльных: все католические и григорианские священники были угнаны в первые два дня депортации. Поэтому пастор считал своим долгом заботиться о душах всех своих собратьев. И чтобы поддержать в них силы, он применял свою собственную тактику. Непереносима была только бесцельность существования, он знал это по себе. Вот почему он весело и уверенно твердил:
– Завтра к вечеру мы будем в Мараше. А там все переменится, я уверен. Вероятно, нас продержат там довольно долго, пока не будет отдан приказ вернуть нас домой. И мы вернемся, это несомненно. Правительство в Стамбуле не может согласиться с тем, что здесь происходит. Да наконец, у нас есть свои депутаты и национальный комитет. Консулы тоже, конечно, поднимут шум. Недели через две-три все образуется. Самое главное, чтобы мы пришли в Мараш здоровыми, будемте же бодрыми и сильными.
От таких речей становилось легче на душе даже тем, кто по натуре был пессимистом, или же был достаточно умен, чтобы не верить в непричастность центрального правительства. Исхудалые лица светлели. Чудесно преображала не только картина благоприятного будущего, но и определенность – «Завтра мы будем в Мараше».
Во время длительного привала обнаружилось, что молодой офицер, командовавший турецким конвоем, прекрасный человек. Когда солдаты кончили варить еду, он по собственному почину предложил пастору ящик-термос для эшелона. Благодаря этому появилась возможность готовить горячую пищу для усталых и истощенных. А так как предполагалось, что назавтра они придут в Мараш, то и сильные не берегли съестные припасы. Поев, люди несколько часов шли легко и уверенно. И позднее, вечером, когда они разбили под открытым небом лагерь и, бесчувственные от смертельной усталости, растянулись на одеялах, они от души возблагодарили бога за то, что первый день прошел совсем гладко. Неподалеку от бивака находилось большое село, называлось оно Тутлисек. Ночью оттуда пришли местные горцы навестить конвоиров-турок. Хозяева и гости чинно сидели бок о бок, величественно курили и, видимо, вели разговор о чем-то важном. Наутро, когда зейтунцы проснулись и пошли поить своих ослов и коз, стада не оказалось.
Так начался этот тяжелый день. Затем на втором часу марша упал замертво старик. Колонна остановилась. И вот тут-то молодой офицер, такой, казалось бы, доброжелательный, подскакал и яростно скомандовал:
– Вперед!
Несколько человек из колонны пытались поднять упавшего и унести. Скоро, однако, им пришлось опустить старика на землю. Жандарм пнул его ногой:
– Встать немедленно, встать, мошенник!
Старик не шевелился; глаза его закатились, рот был открыт. Жандарм столкнул мертвеца в канаву.
Офицер стал подгонять застывшую колонну:
– Не останавливаться! Запрещено! Вперед, вперед!
Ни уговоры Арама, ни горестные вопли семьи умершего не помогли:
начальник конвоя не разрешил взять тело с собой, не разрешил даже хотя бы наскоро предать его земле. Родственники немного приподняли голову покойника и положили по бокам два больших камня: пришлось этим удовольствоваться, сложить руки на груди они уже не успели: отчаянно ругаясь, заптии палками и с дубинками набросились на заколебавшиеся шеренги. Колонна пришла в замешательство и бросилась бежать; бегство это прекратилось, лишь когда труп остался далеко позади;
над ним кружили хищные птицы с вершин Тавра.
Еще не прошел ужас от этой первой человеческой жертвы, как эшелон нагнала «яйли» – неуклюжая двуконная коляска. Изгнанники вынуждены были сойти с узкого проселка на заболоченное поле. В коляске сидел упитанный господин лет двадцати пяти; пальцы его были унизаны кольцами. Сверкающая каменьями рука протянула начальнику конвоя документ на гербовой бумаге. Удостоверение со штампом и печатью гласило, что предъявителю сего дано право выбрать себе для домашнего обслуживания одну или несколько армянок. А так как яйли остановилась в толпе детей-сирот, то ласково-томный взор седока упал на Искуи. Он указал на нее тростью и, улыбаясь, поманил. Этот видный господин не считал себя охотником за женщинами, напротив, мнил себя освободителем, ведь он готов был избавить от мерзкой участи одно из этих злосчастных созданий, поселить у себя в образцовой семье, в городском, хорошо охраняемом доме. И как же он удивился, когда осчастливленная этим выбором красавица не бросилась в его спасительные объятия, а с громким криком «Арам!» убежала. Коляска покатила за ней.
Вероятно, никакие доводы, при помощи которых пастор пытался спасти сестру, не помогли бы, вдобавок он допустил ошибку: стал доказывать, что Искуи нельзя превращать в служанку, так как она получила европейское образование; этим он не охладил благодетеля, а лишь разохотил. И только решительное вмешательство начальника конвоя положило конец препирательствам. Не долго думая, он разорвал бумажонку ретивого искателя невест, сказав, что только он, ответственный за этап начальник конвоя, вправе решать судьбу ссыльных. И если эфенди немедленно не даст ходу, он будет арестован вместе со своим яйли. Для большей убедительности офицер стегнул хлыстом одну из его лошадей. Оскорбленный в своих лучших чувствах, толстый благодетель умчался.
От этого злоключения Искуи быстро опомнилась. Все случившееся показалось ей фарсом, не имеющим к ней никакого отношения; вспоминая забавные подробности, она заливалась смехом. Вскоре, однако, у нее пропала охота смеяться. Беда пришла во второй половине дня, когда у детей стали болеть стертые до крови ножки. Странное дело: боль дошла до сознания малышей не постепенно, а внезапно, и у всех сразу. Отовсюду, разрывая сердца женщин, раздавались стоны, плач, всхлипывание малышей. Но добросердечный начальник в одном пункте был неумолим. Он не разрешал останавливаться и задерживаться, помимо полагающихся в пути привалов. Он получил приказ к вечеру доставить вверенный ему этап в Мараш. И хотя в прочих вопросах он зачастую поступал по своему усмотрению, именно этот пункт приказа он стремился точно выполнить. Забрал он это себе в голову из честолюбия, так что нечего было и думать о привале, во время которого можно было бы смазать больные детские ножки оливковым маслом или применить другие болеутоляющие средства.