Эльфрида Елинек - Пианистка
Эрика Кохут ощущает у себя за спиной человеческое тело, и ее охватывает ужас. Ученик не должен придвигаться так близко, едва не касаясь ее. Он прохаживается за ее спиной, то отдаляясь, то приближаясь. Он просто прогуливается, без всякой цели. Когда он наконец, вновь приближаясь к ней, попадает в ее поле зрения, сердито и по-голубиному поводя головой, коварно помещая свое юное лицо в световой круг лампы, в самую яркую его точку, у Эрики все внутри пересыхает и сжимается. Внешняя оболочка невесомо колышется вокруг сжавшейся сердцевины. Тело перестает быть плотью, и нечто вдруг устремляется к ней, обретая предметность. Цилиндрическая трубка из металла. Очень просто сконструированный аппарат, используемый для того, чтобы проникать внутрь. Перевернутое изображение этого жгучего предмета по имени Клеммер проецируется в телесное углубление в Эрике, падает на ее внутреннюю стенку. Это изображение внутри отчетливо стоит на голове; и в тот момент, когда Клеммер превратился для нее в тело, которое можно потрогать руками, он одновременно предстал совершенной абстракцией, лишенной плоти. В тот самый момент, когда они ощутили обоюдную телесность, они прервали друг с другом все человеческие отношения. Не существует более парламентеров, которых можно было бы послать друг к другу с известиями, письмами, тайными знаками. Одно тело более не постигает другое, становится для него лишь средством, лишь свойством инобытия, в которое желаешь втиснуться с болью, и чем глубже протискиваешься, тем сильнее увядает ткань плоти, тем невесомее она становится, отлетая прочь от обоих чужих и враждебных континентов, которые с грохотом наваливаются друг на друга и затем вместе рушатся вниз, превращаясь в громыхающий остов с несколькими лоскутками киноэкрана на нем, которые при малейшем прикосновении осыпаются и обращаются в пыль.
Лицо у Клеммера гладкое как зеркало, незамутненное. На лице у Эрики заметны признаки близящегося распада. Появились складки, веки слабо выгнулись, как лист бумаги под воздействием пламени, нежная кожица под глазами съежилась в голубоватую сеточку. Над переносицей пролегают две резкие черты, которые не удается разгладить. Лицо снаружи стало на размер больше, и этот процесс растянется на годы, пока слой плоти под кожей не сожмется и не исчезнет совсем и пока кожа плотно не обтянет череп, который уже не будет давать ей тепла. В ее волосах появились отдельные белые нити, непрестанно умножающиеся и питаемые несвежими соками. Потом волосы собьются в отвратительный пепельный колтун, в котором не гнездится никакое тепло и который не способен заботливо укрывать, да и Эрика никогда не умела укрыть, окружить теплотой хоть что-нибудь, даже собственное тело. Ей хочется, чтобы ее укрывали. Он должен взалкать ее, он должен ее преследовать, он должен валяться у нее в ногах, постоянно думать о ней, у него не должно быть никакого спасения от нее. Эрику редко увидишь среди людей. Ее мать тоже держалась всю жизнь особняком, редко позволяя себя лицезреть. Они остаются в своих четырех стенах, и посетители неохотно их тревожат. При таком образе жизни лучше сохраняешься. Впрочем, когда обе дамы Кохут появляются на людях, никто не обращает на них особого внимания.
Беглым постукиванием пальцев дает о себе знать близящийся распад. В Эрике ширятся и растут телесные недомогания, закупорка вен на ногах, приступы ревматизма, воспаление суставов. (У детей подобных болезней обычно не бывает. И Эрике они до сих пор не были известны.) Клеммер словно сошел с плаката, рекламирующего здоровый байдарочный спорт. Он бросает на свою учительницу оценивающий взгляд, словно хочет, чтобы ему тотчас же ее завернули и он унес ее с собой, впрочем, он готов съесть ее тут же, не присаживаясь, прямо в магазине. «Может быть, он последний, в ком я пробуждаю желание, — в приступе ярости думает Эрика, — а скоро я умру, всего-то лет через тридцать пять, — думает Эрика в гневе. — Торопись запрыгнуть в последний вагон, ведь если уж умрешь, то ничего больше не услышишь, не унюхаешь, не почувствуешь на вкус».
Ее когти царапают по клавишам. Она бессмысленно и неловко шаркает ногами, нервно разглаживает и одергивает на себе одежду: мужчина приводит женщину в нервное состояние, лишает ее главной опоры — музыки. Мать уже ждет ее дома. Она поглядывает на часы в кухне, на неумолимый маятник, который выстучит дочь домой самое позднее через полчаса. Однако мать, которой ни о чем другом не нужно заботиться, начинает ждать уже сейчас, так сказать, про запас. Эрика ведь неожиданно может прийти раньше, если однажды отменят урок, а мать, на тебе, вовсе и не ждет ее?
Эрика пригвождена к винтовому стулу, одновременно ее тянет к двери. Властное притяжение домашней тишины, нарушаемой лишь звуками, доносящимися из телевизора, эта точка абсолютной инертности и покоя доставляет ей теперь телесную боль. Клеммеру пора наконец проваливать! Что он там бормочет и бормочет, ведь дома у нее на плите кипит вода, покрывая плесенью потолок кухни.
Клеммер носком ботинка нервно ковыряет паркет и, словно кольца дыма, выпускает из себя маленькие, но существенные замечания о технике туше при игре на рояле, в то время как женщина всем своим нутром стремится в родные стены. Он задает вопрос, что в первую очередь создает звучание, и сам же отвечает: техника туше. Из его рта словоохотливо извергается неуловимый, подобный тени шлейф, состоящий из звуков, красок, света. «Нет, то, что вы здесь назвали, не является музыкой, которая мне известна», — стрекочет Эрика, домашний сверчок, которому не терпится попасть на свой теплый шесток. Молодой человек безостановочно сыплет аргументами и возражениями. «Для меня критерием в искусстве является то, что не может быть взвешено и измерено», — выражает свое мнение Клеммер, возражая учительнице. Эрика закрывает крышку рояля, наводит порядок вокруг. Мужчина только что ненароком наткнулся на дух Шуберта в одном из ящичков своей души и пытается на полную катушку использовать свою находку. Чем больше дух Шуберта растворяется в дымке, в запахе, в цвете, в мыслях, тем больше его ценность ускользает в сферы неописуемого. Ценность его достигает огромной высоты, и никто не в состоянии постичь эту высоту. «В этой жизни люди явно предпочитают показное истинному», — говорит Клеммер. Да, действительность, очевидно, является одной из самых дурных ошибок вообще. И ложь в соответствии с этим предшествует истине, — делает мужчина вывод из собственных слов. Ирреальное опережает реальное. Искусство при этом выигрывает в качестве.
Радость от домашнего ужина, который сегодня отодвигается не по ее воле, манит звездочку Эрику, словно черная дыра. Она знает, что материнские объятия проглотят и переварят ее без остатка, и все же она магическим образом чувствует их притяжение. На ее скулах загорается яркий румянец, постепенно распространяясь по всему лицу. Должен же навязчивый Клеммер когда-нибудь от нее отвязаться и уйти прочь. Эрика не желает, чтобы даже пылинка с его башмаков напоминала ей о его существовании. Она, эта великолепная женщина, жаждет, чтобы он обнял ее, обнял сильно и надолго, а потом сразу, как только объятие завершится, она жестом королевы оттолкнет его от себя. Клеммеру и в голову не приходит оставить эту женщину в покое, ведь он должен рассказать ей о том, что сонаты Бетховена нравятся ему лишь начиная с Опуса № 101. Потому что они, — разглагольствует Клеммер, — лишь с этого момента приобретают настоящую мягкость, сливаются друг с другом, отдельные фразы становятся более широкими, размытыми по краям, не разделяются жесткой границей, — фантазирует Клеммер. Он выдавливает из себя, как из тюбика, последнюю порцию своих мыслей и ощущений и зажимает отверстие, чтобы оставшаяся масса не выползла наружу.