Юрий Герман - Дорогой мой человек
Цветков сердито молчал.
— Сдавлен спинной мозг? — спросил он погодя.
— Конечно. И спинной мозг поврежден во всю ширину.
— Черта тут сделаешь, — сказал Цветков. — Будем ковыряться, как в каменном веке. Ладно, давайте готовьте к операции.
— Ламинэктомию? — спросил Володя.
Цветков кивнул. Высунувшись в тамбур, Володя сказал, что нужны еще лампы, при одной этой не управиться.
— Вытянете? — спросил Лбов.
— Я, товарищ Лбов, не умею говорить — он будет жить или еще в этом роде. Известно, что предсказания при огнестрельных повреждениях спинного мозга всегда очень тяжелые, а еще в таких условиях, как здешние…
Лбов сильно сжал челюсти, его крепкий, костистый подбородок выдался вперед, под кожей перекатились желваки.
— Ладно! — сказал он. — Лампы будут!
И вышел из землянки, осторожно и плотно прикрыв за собой дверь.
К семи часам утра таинственного раненого удалось вывести из шока. Володя начал анестезию.
— Мое дело плохо? — спросил немец довольно спокойно и четко. Позвоночник?
— Не совсем! — уклончиво по-немецки же ответил Цветков. — Близко, не не позвоночник…
В операционной было невыносимо жарко. По всей вероятности, еще и с непривычки. Да и лампы грели — просто обжигали.
— Что вы собираетесь делать? — опять спросил немец.
— Немножко вас вычистим, — сказал Цветков. — Туда набилась всякая дрянь — обрывки белья, кителя…
— Послушайте, — ответил немец, — я — врач, моя фамилия Хуммель. Можете со мной говорить всерьез.
И по-латыни он назвал свое ранение. Он не спрашивал — он просто констатировал факт. И оценки этому факту он не дал никакой.
— Ну что ж, мы начнем, с вашего разрешения? — произнес Цветков.
— Да, пожалуйста!
Но тотчас же Хуммель попросил:
— Еще минуту. В карманах моей шинели — во всех, и во внутреннем тоже, и в кителе, везде — есть некоторые препараты. Стрептоцид в частности. Не думаю, чтобы это помогло мне, но кое-что может пригодиться другим . Во всех коробках имеется описание способов употребления, вам понятно, господин доктор, да? Теперь, пожалуйста, начинайте. Как это у вас говорят?
И по-русски, довольно чисто он добавил:
— В добрый час!
Володя ассистировал, Цветков работал размеренно и спокойно, здешний старый толстый доктор был поставлен операционной сестрой. Пыхтя, он путал инструменты и часто по-старушечьи вздыхал: «Ах, батюшки!» Цветков дважды выругался, потом только с ненавистью поглядывал на старика.
— Это смешно, — вдруг сказал Хуммель. — В меня выстрелил мой фельдшер немец, ариец, мой помощник, а русские доктора — славяне, мои враги, меня пытаются спасти. Это смешно, — повторил он. — Очень, очень смешно!
Теперь Володе было холодно, ему даже показалось, что из двери дует. Лампы обжигали его, а спина и ноги мерзли. Да и вообще, только сейчас он понял, что едва стоит на ногах…
— Больно! — сипло крикнул немец.
Теперь была видна пуля — ее толстая нижняя часть. Цветков тампонадой быстро и ловко остановил кровотечение.
— Шпатель! — велел он.
Наконец пуля тяжело шлепнулась на пол.
— Все? — спросил Хуммель.
— Все! — разогнувшись и вздохнув полной грудью, ответил Цветков. Сейчас вы получите на память вашу пулю.
Немец поблагодарил своих хирургов в несколько торжественных, даже выспренних выражениях. Его маленькие глаза склеились, толстое лицо лоснилось от пота. Дышал он часто и коротко: видимо, ему было все-таки здорово больно.
— Я останусь тут, — распорядился Цветков, — а вы, Владимир Афанасьевич, пойдите — доложите командованию. Советую вам прилечь — вид у вас аховый! И пришлите сюда Вересову, хоть сестра у меня будет квалифицированная…
Володя кивнул и вышел; время было обеденное, солнце стояло высоко в холодном, морозном небе. Из землянок, из коротких труб прямо к легким облачкам валил уютный дым, у коновязи хрупали сечкой партизанские кони, бойцы бегом носили из кухни ведра с супом, кипяток, буханки.
На морозе он постоял, пытаясь отдышаться, сообразить поточнее. Но, так и не отдышавшись, неровным шагом, забыв сбросить халат, шапочку и маску, Устименко спустился в штабную землянку и постарался все рассказать про Хуммеля подробно, но это никак не давалось ему, и он понимал, что говорит вздор, какую-то ненужную и несущественную подробность о кетгуте и не может с нее сдвинуться, с этой подробности.
— Хорошо, — терпеливо сказал Лбов. — Понятно. А вы как себя чувствуете?
— В каком смысле?
— Вы в порядке?
— Мне — этот вопрос?
— Да. Я думаю, что вы больны.
— Это глупости и совершеннейший вздор, — стараясь четко выговаривать слова, произнес Володя. — Это ни в какие ворота не лезет. И доктор Цветков совершенно прав: делать операции такого рода без рентгена в наш век — это не лезет ни в какие ворота. Вам понятно, товарищи: ни в какие!
И сел.
Ему дали воды в кружке, он попытался попить через неснятую повязку. Попить естественно не удалось. Это показалось Устименке невообразимо смешным. Все еще толкуя про свое «ни в какие ворота не лезет», он прилег тут же на скамье, и нечто теплое, валкое, смутное тотчас же навалилось на него многопудовой, удушающей, невыносимой тяжестью…
Я УСТАЛА ТЕБЯ ЛЮБИТЬ!
"Здравствуйте!
Вы еще меня помните?
Я пишу Вам ночью в пустой предоперационной. Я все тут выскребла — в этом нашем подземелье, все вымыла и немножко подремала.
А потом проснулась, вспомнила, как Вы когда-то, согласно моему приказанию, поцеловали мне руку, и этой самой рукой пишу Вам письмо, которое никогда не отправлю, так как нельзя переписываться с личностью, которая тебя бросила и, находясь за далекой границей, уклоняется от выполнения своего воинского долга.
Ой нет, Володька, я никогда про тебя так не подумаю.
Я скорее помру, чем подумаю, что ты от чего-то можешь уклониться, мое далекое длинношеее. Я ведь знаю, как, сбычившись, всю жизнь ты лезешь напролом. Как трудно тебе от этого, а насколько труднее еще будет! Нет, уж чего-чего, а обтекаемости житейской в тебе нет ни на копейку, даже батя мой как-то, уже после того как узнали мы про чуму, написал, что наш Владимир (он и по сей день пишет про тебя — наш )… так вот, что, в общем, ты человек нелегкой жизни и не слишком легкой судьбы.
А теперь хочешь знать, как я стала медработником?
Если хочешь, тогда сиди и слушай, что тебе, кстати, совершенно не свойственно. Ты ведь меня никогда не слушал, слушала тебя я. А если я пыталась поговорить, то ты так морщился, словно у тебя головная боль. Но даже это я в тебе любила, потому что знала — он имеет право морщиться, он значительно крупнее, своеобразнее тебя. Он тебе начальник !