Джон Брэйн - Жизнь наверху
— Слишком долго, — сказал я.
— А мы вчера ходили к дяде Марку чайпить, чайпить ходили.
Я опустил ее на пол.
— Надеюсь, тебе было весело, детка?
— Торт у них какой-то чудной, невкусный. А Линда пьет чай, и близнецы тоже пьют чай. Почему они пьют чай, папа?
— Вероятно, потому, что чай дешевле молока, — ответил я.
Напустив в раковину холодной воды, я окунул в нее голову. Я окунул голову раз пять или шесть подряд, громко отфыркиваясь, а потом тряхнул волосами и обрызгал Барбару.
Она взвизгнула, заливаясь смехом.
— Папочка, так нельзя! Мама говорит, что это гадкие замашки!
— Ну, тогда, значит, мы не должны этого делать, не так ли? Дай-ка мне полотенце, малышка.
Полотенце, снятое с электрической сушилки, было чистое, сухое, теплое. Оно было больше и дороже того полотенца, которым я вытирался, когда последний раз ночевал в отеле.
Я был дома, дома — среди розового кафеля, и передо мной была розовая ванна, двойная умывальная раковина, электрическая сушилка для полотенец и стенной шкафчик, набитый флаконами с одеколоном, коробочками с тальком, баночками с туалетной солью. И в этом было единственное различие между моим домом и номером гостиницы: больше комфорта, больше всевозможных приобретаемых за деньги вещей.
Тут я посмотрел на Барбару, стоявшую передо мной в голубой пижаме с желтыми утятами. Я мог оставить этот дом, но не мог оставить ее. Сознание этого приносило некоторое облегчение: я имел дело с непреложным фактом, и это приносило облегчение. Я не мог отнять Барбару у матери — следовательно, я должен был остаться здесь. Мы можем переехать в другой дом, где не будет никаких воспоминаний, никаких ассоциаций, и попробуем начать жизнь сначала… Но ведь голос, шептавший ночью бесстыдные слова, тело, лежавшее обнаженным в объятиях Марка, будут принадлежать все той же женщине.
Шлюха всегда останется шлюхой. Что бы она мне там ни говорила ночью, зуд овладеет ею снова. И когда-нибудь она позабудет запереть за собой дверь спальни: осмотрительность редко сопутствует похоти. А в следующий раз Барбара может проснуться. Я снова впился зубами себе в руку.
— Что ты делаешь, папочка?
Я погладил ее по голове.
— Ничего, родная. Пойдем завтракать.
— А почему ты надел брюки и башмаки, папочка? А где твой мохнатенький халатик?
— В спальне, — сказал я. — Хочешь, чтобы я его надел?
Она топнула ногой.
— Я не люблю тебя, когда ты без мохнатого халатика, — сказала она. — Не позволю тебе быть моей лошадкой.
— Ну и не надо, — сказал я.
Глаза ее наполнились слезами. Она не была плаксой, но могла заплакать в любую минуту по собственному желанию. Мне не следовало подстрекать ее к шантажу, но после такой ночи нервы у меня были напряжены до предела, и я плохо владел собой.
— Хорошо, подожди здесь, — сказал я. — Только стой тихонько, как мышка.
Когда я вошел в спальню, Сьюзен спала. Я снял халат с вешалки за дверью, но не ушел сразу, а немного постоял там. Ее черные волосы разметались по подушке; она казалась совсем юной, и я вдруг отчетливо почувствовал, что мне ее жаль. «Ты просто использовал меня, — сказала она мне ночью. — Ты с самого начала просто использовал меня в своих целях».
Увы, это была правда: давно, уже очень давно я совсем не думал о ней самой.
«А Марк всегда слушает, — сказала она. — А ты никогда не слушаешь, тебе совершенно все равно…»
Я надел халат и вышел из спальни. Перед дверью ванны я опустился на колени, и Барбара вскарабкалась мне на плечи. На площадке лестницы она потянула меня за волосы и заставила остановиться возле окна. Я поднял штору.
— Великан сделал большую-большую уйму денег, — сказала она. — Большую уйму, высокую-высокую, до самого неба. И как побежит-побежит в замок и положил деньги под окном, взял и положил… — Она снова потянула меня за волосы: это было сигналом трогаться с места.
— Давай дальше, — сказал я. — Что сделал великан потом?
— Я хочу есть, — сказала она.
— А кто был в замке? — спросил я, глядя в окно на замок Синдрема.
— В замке была принцесса. И они ели землянику. И там росли розы. Я хочу сладкую булочку, папочка, я хочу. И квашку. И сыру.
«Квашкой» она называла простоквашу, к которой неожиданно пристрастилась последнее время. А канадский сыр ярко-оранжевого цвета она съедала даже с коркой.
— Дай бог здоровья твоему животику, — сказал я.
— Дай бог здоровья и твоему животику, папочка. А что ты будешь есть, папочка?
— Сказать тебе кое-что по секрету? Я страшно голоден.
Я отворил дверь в гостиную и отдернул портьеру. Ночной халатик по-прежнему валялся на полу возле кресла. Я отшвырнул его ногой в угол и опустился на одно колено, чтобы взять портфель с подарком для Барбары.
— Эта голубая штучка — что это такое? — спросила Барбара.
— Это новая половая тряпка, — сказал я.
Я повез Барбару в кухню и усадил на стул. Она высунула мне язык.
— Вовсе это не половая тряпка, — сказала она. — Это халатик. Глупенький папочка. — Она посмотрела на портфель. — Для чего ты его принес сюда, папочка?
— Здесь есть кое-что хорошее для хорошей девочки.
Я открыл портфель.
— Я все время была хорошей девочкой, папочка, я была.
Я протянул ей игрушку, купленную у Хэнли. Это был маленький белый пудель. В ее коллекции мягких игрушек почему-то всегда не хватало собак.
— Какой он хорошенький, папочка! — сказала она и поцеловала меня. — А теперь дай мне мою сладкую булочку, папочка. И мою квашку. И мой сыр. И мой сок со льдом, и соломинку.
Я положил несколько сосисок на сковороду, взял чайник и направился к раковине.
— Сейчас, сейчас, — сказал я.
— Если ты такой голодный, папочка, ты поешь сначала сам.
— Это очень благородно с твоей стороны, — сказал я.
Я включил электрический чайник и поставил сковородку на плиту. Потом открыл холодильник, достал апельсиновый сок и лоток со льдом.
— Не забудь соломинку, папочка.
— Не торопи меня, дружок, — сказал я.
Она спрыгнула со стула и обхватила мои колени.
— Я хочу тебе сказать что-то, — заявила она. — Наклонись ко мне, папочка. — Она потянулась губами к моему уху.
— Когда я вырасту большая… — прошептала она и оглянулась на дверь, не идет ли кто-нибудь. — Когда я вырасту большая, я буду каждое утро кормить тебя завтраком, я буду.
— Ты мое маленькое сокровище, — сказал я.
— Я тебя никогда не брошу, папочка, никогда, никогда.
Я протянул ей стакан с апельсиновым соком. Она улыбнулась мне. Зубы у нее были белые, мелкие, очень ровные.
— Когда-нибудь настанет такой день, когда ты уйдешь от меня, — сказал я.
Я обхватил ее рукой за плечи. Она была очень тоненькая, хотя и упитанная.
— Я буду жить здесь всегда-всегда, — сказала она.
Она взобралась обратно на стул.
— Я хочу есть, папочка.
— Обожди минутку, у меня только одна пара рук, — сказал я хриплым, свистящим шепотом, согнувшись в три погибели и изображая дряхлого старика…
Она звонко расхохоталась.
— Ой, папочка, какой ты смешной! Папочка, сделай опять!
— У меня только три пары рук, — сказал я, ковыляя по кухне. — Я старый старик, у меня только четыре пары рук…
— У тебя только одна пара рук! — взвизгнула Барбара. — Глупый папка!
— Вот это правильно, — сказал я. — У меня только пять пар рук. — Я наполнил ее тарелку жидкой кашицей.
Я был свободен, сосиски поджаривались на сковороде, кухня была полна солнца и смеха Барбары. Я был свободен, Сьюзен дала мне свободу. В этой игре могли участвовать двое; я мог спасти свое самолюбие и вместе с тем поступать, как мне заблагорассудится. Мне казалось, что десяти лет нашего брака как не бывало.
Барбара продолжала хохотать; минутами ее смех едва не переходил в слезы. Я встряхнул ее легонько.
— Ешь свой завтрак, или я отшлепаю тебя всеми шестью парами рук сразу, — сказал я.
— Неправда. Ведь ты не отшлепаешь, папочка? — спросила она.
— Ты еще не знаешь, что я могу сделать, — сказал я. — Твой папочка — самый удивительный человек на свете.
14
— Долго еще будет продолжаться это смертоубийство? — спросил Хьюли. И ударил по столу кулаком. В свое время, когда он так ударял, все подскакивали, но сейчас это означало лишь то, что он подходит к концу своей речи. — Мы неоднократно просили министерство транспорта разрешить нам установить на этом перекрестке светофор. После нашего последнего обращения в министерство произошло уже три несчастных случая…
Я закрыл глаза, чтобы не видеть его лица. Обычно это было ничем не примечательное лицо человека среднего возраста, но сейчас оно все сморщилось, прорезанное горестными морщинами. Искривился не только рот, словно от чего-то кислого, горечь была в выражении глаз, в наморщенном лбе, даже в том, как свисала на него длинная непокорная прядь.