Владимир Карпов - Танец единения душ (Осуохай)
Уехать весной ей не удалось. Заболел Лёнька — по её вине. Так она считала, имея склонность во всём винить прежде всего себя.
К той поре мальчонка превратился в упитанного карапуза, поднялся на ножки, стал ходить, пока ещё пошатываясь, ухватывая воздух руками. Но сразу крутой, основательной поступью — Васиной, Коловёртовской. Мать, впрочем, считала, что дедовой — только уже другого деда, кержака. Там тоже ноженька-то была — как притопнет, так дом вздрагивал. Пошёл ребёнок в девять месяцев и в девять же заговорил: «Тлякай» — произнёс он первое слово, не оставляя выбора в судьбе, — трактор. А потом уж «ма-ма», «ба-ба». Шлёпал по полу босой, тотчас сбрасывая ползунки, сколь их не одевай. Оно и лучше так — хворь к нему не липла. За матерью бегал, как все дети в этом возрасте, уросил, пока та собиралась, но стоило ей за дверь — умолкал, как сказывали, будто кричал для близира. Словом, Аганя уходила и была спокойна.
Задержалась она в библиотеке. Лишку задержалась. Уже и книжки выбрала, и направилась к порогу — председатель колхоза навстречу. Фронтовик, в гимнастерке всё ещё, в галифе. Подтянутый, стремительный. Хотя и с чуть припадающей на одну ногу походкой. Аганя помнила его, пришедшим с войны. Он едва переступал на костылях, обе ноги, да и всё худое тело казались безжизненными. Но главное — он не говорил. Забыл после ранения слова. А те, что припомнил или выучил заново, выдавливал, как немой. «Помирать приехал», — говаривали про него. Так и думалось. А было ему тогда лет восемнадцать! Вдруг через год-два бросил костыли, как на копытцах, но стал ходить. Заговорил. Съездил в район, сдал экзамены за десятый класс. И уж совсем удивил народ, когда поехал в Якутск и поступил в институт. Ну, шла молва, пожалели инвалида, приняли. Аганя не видела его несколько лет, а когда встретила, то не узнала в бравом председателе — того самого дохляка, напоминавшего пустую шинель, которого односельчане заживо похоронили.
Аганя приостановилась с книгами в руке, заулыбалась. И председатель заговорил с ней.
— Не надоело ещё отдыхать? — глянул он требовательно. — В колхоз не думаешь?
— Кем я? По моей специальности… работы нет.
— А учителем в младшие классы? Или литературы? Я гляжу, ты всё с книжками.
— Какой с меня учитель? — Аганя не понимала, в шутку это он ей или всерьёз. — Сама с тройки на четверку переваливалась.
Призналась она и покраснела. Даже пожалела, что призналась. На самом деле, учителя постоянно твердили про её способности. Только отвлеченная она какая-то была: прозвенел звонок на урок, села, собралась слушать — звенит звонок с урока. И о чем думала?
— Я тоже не блистал. Точнее, блистал — колами, — было всё-таки удивительно, что как тот, полу мычащий человек, теперь выстреливал словами и рубил пятернёй воздух. — Жирные такие колы схватывал. Огород можно было городить! А время пришло, нет, брат, думаю, так дело не пойдёт. За свою жизнь надо отвечать.
— Перед кем? — заинтересовалась Аганя.
— Ну вот, а ты говоришь, троечница. Ладно, ты мне зубы-то не заговаривай: пойдёшь к нам работать?
— Я уж в Геологию написала, в Иркутск. Весна начинается — сезон.
— Тоже дело хорошее. Если по душе.
Она ещё задержалась, полистала газеты, подсматривая тайком: хотелось узнать, какие книги он возьмёт. Увидела: Льва Толстого, Карла Маркса и… словарь немецкого языка. Аганя невольно в недоумении расширила глаза, и подосадовала на себя: он заметил её взгляд и мигнул с улыбкой в ответ. Знать, привык уже на себе ловить и тихонько гасить бабьи одинокие послевоенные взоры.
Она шла и думала, что такой человек ей мог бы понравиться — нравились ей устремленные куда-то. Безудержные. И не просто безудержные, а настрадавшиеся, выстоявшие. Только такие — и нравились.
И то ли в наказание за все эти мысли, за задержку не случайную, то ли ещё за какую провинность, но дома сучилась беда. Она подходила к воротам — услышала, как радиола то заверещит, то затянет густо. Няньки, девчонки, с которыми оставила Лёньку, пластинки крутили, для смеха дергая туда-сюда рычажок скорости. И сердце, как оборвалось — вот почувствовала неладное. Заскочила в дом. Девчонки в комнате, а посреди кухни подпол открыт. Аганю к подполу будто потянуло — а там, на земле, на глубине метра в два, Лёнька лежит навзничь — и пена изо рта. А он как бы икает, вздрагивает, сглотить пытается. И молчит. Прикусил язык — так прикусил, что там уж не язык, а сплошной волдырь.
Мать картошку вытащила перебрать, крикнула девчонкам, чтоб подпол закрыли. А те… дети ведь ещё.
Никуда не уехала Аганя. Всю весну, лето по больницам. И так носила, и лежала с ним. Кололи мальчишку уколами, давали таблетки. Слюноотделение прекращалось, но заикался всё сильнее. «Ме-ме-ме», — силился, старался выпихнуть слово, а оно будто застревало. Чуть не покололи лекарствами, опять слюна пошла!
Верь, не верь в сглаз, но странная, уже знакомая закольцованность Агане виделась: вот постояла человеком, который из мычащего немтыря превратился в складно, на зависть другим умеющего говорить — и словно порчу принесла. С крохой сыном стало вершиться обратное. Спросила: перед кем надо в жизни отвечать? — и тут же ей ответ был дан. Суровый ответ.
С председателем она вновь столкнулась близко, когда в очередной раз ехала из районной больницы. Вышла на большак, голосанула попутку. Свернул к обочине ГАЗик, а за рулём — председатель. Она уже работала в колхозе, на прополке, на сенокосе — и трудодни нужны были, и сено для коровы. Так что рядом теперь сидел самый большой на деревне начальник. Она, с ребенком на руках, сторонилась его, прижималась к дверце. Было предубеждение.
Он это чувствовал. Хотя не должен бы чувствовать — это ведь только её домыслы. Но они, настрадавшиеся, изомнившиеся некогда сторонними взглядами, видно, становятся с особым чутьём.
— Ты его к бабке сводить не пробовала?
— К бабке? — удивилась Аганя.
— К бабке, которая умеет заговаривать.
— А вы… вас разве бабка вылечила?
Он усмехнулся.
— Меня жена вылечила. Стеша. Степанида.
Жена Евгения Федоровича, председателя, рядом с ним, совсем молодым ещё мужиком, выглядела тётей. Но сошлись они, действительно, тогда, когда все его считали не жильцом.
— Она мне слова все объясняла, — продолжил председатель, — складывала их со мной по буквам: я слова забыл, а буквы помнил. Она мне говорит — я пишу. Потом сам стал читать — по странице в день, по пять, двадцать пять, по сто. Вслух. А потом задумался: если я прочитал столько книг, чтобы выучиться говорить, то почему же мне дальше-то не учиться? Так что, не ранило бы, не контузило — ну, в лучшем случае, конюшил бы — любил лошадей. А скорее всего, сидел бы. Характер для этого подходящий. Как говорится, не было бы счастья, да несчастье помогло.
— Это вы меня успокаиваете?
— Да почему же успокаиваю? Рассказываю. К бабке меня тоже Степанида водила. Я против был — куда там! Получеловек, а, так сказать, как это я мог поддаться предрассудкам!
— Мама к бабке носила, — Аганя посмотрела на ребёнка: в машине укачивало, и он спал. — Лучше не стало.
— Бабки разные бывают. Надо к старинной бабке — к той, которая по-старинному живёт. Сейчас приедем, я тебя к Стеше отведу. Она знает. Она меня и к бабке, — проговорил он уже больше для себя. — И в больницу меня чуть не на руках носила. Это не ребёнка, а неходячего мужика. Осколки-то мне в больнице выковыривали. Не все, правда, выковыряли. Для танцулек остался не годен, что тоже, на поверку, оказалось к лучшему. Вместе со Степанидой и поедете.
Алмазной потом часто являлась бабка Акулина, к которой приехали они со Степанидой, и виделась собственным отражением в прошлом. Она была совсем непохожа на Алмазную: широкая, костистая, с толстой отвисшей нижней губой. Но тогда, в прошлом, все люди были другими. Костистее, кряжестее, узловатее. Сходным стало иное: остановившийся, навеки ушедший куда-то взгляд с полным знанием того, что есть и чему не миновать. И волосы — всклокоченные, выбивающиеся, как их не укладывай, топорщащиеся, как ветви старого дерева, как паутина старого паука, стремящегося сплести большие сети. Волосы у Алмаазной такими сделались после семидесяти — потянулись в стороны, к небесам, к водам, к земле, делаясь слышащими, видящими, чувствующими, вяжущими её со всем сущим.
Бабка Акулина повелела свезти её туда, где мальчик сделался заикой. В подполе она помела веничком, собрала на совок. Намела сор со всего в доме. Отрезала у каждого, в том числе и у девчонок, бывших тогда в доме, по клочку волос и клок шерсти у коровы. Всё это сложила в кучку и подожгла, приказав мальчику присесть с голой попкой над языком чадящего дыма — лицом к печи, — погладила его ласково по головке, по щёчкам, что-то нашёптывая, напоила травяным отваром, умыла заговорённой водой. Перекрестилась, и протянула на прощанье бутылку с настоем: